— Не думаю, что это заинтересует вас, мистер Холл, — осторожно произнес клерк, вспоминая предыдущие приобретения Эдмонда. — Считается, что они… юмористические.
— Тем не менее одну я возьму.
Он взял в руки тощенький томик, присел на стоящий у прилавка стул и через полчаса перевернул последнюю страницу.
“Если не брать в расчет иронию, у меня напрочь отсутствует всякое чувство юмора, — думал он. — И если я не пойму, что это такое, мотивы человеческих поступков окажутся для меня непостижимыми. Я думаю, что юмор по сути есть выражение радости при виде чужого несчастья; люди органически ненавидят друг друга и объединяются в племена и нации лишь оттого, что гораздо сильнее ненавидят и боятся грозной природы и чужаков-иноземцев, чем своих ближних”.
Он опустил книгу в карман пальто, подобрал пакет с картиной и снова отправился в путь. Робкое осеннее солнце скрылось за крышами домов, и в воздухе улиц воцарилась сырая прохлада. Повесив трость на руку, он пошел в сторону озера, добрался до берега и двинулся на север — медленно, лениво, бесцельно. Снова знакомое чувство бесплодности собственных усилий овладело им — овладело настолько сильно, что не хотелось даже думать. И показалось ему, что никогда не перекинет он моста через пропасть между собой и человечеством; что он — изгой и навеки обречен оставаться таковым. Найти родственную душу, друга — есть немыслимый подвиг, и в кругу миллионов он обречен на одиночество. Он смотрел, как, тесня и обгоняя друг друга, несутся мимо пестрым нескончаемым потоком машины, и шел, и шел, и был одинок.
Позади остался мост и серые волны, глухо накатывающиеся на берег. Он увидел скамейки и, чувствуя легкую усталость от проведенного на ногах дня, побрел в их сторону. Сел, положил рядом трость, закурил сигарету и смотрел на игру света и тени меж гребней волн. Унылое одиночество.
Чья-то неясная фигура проплыла мимо, вернулась и примостилась на соседней скамейке. Он продолжал курить, храня мрачное молчание. Сосед неожиданно встрепенулся и пересел на его скамейку; теперь он понял, что это женщина, но продолжал безучастно разглядывать волны.
— Паршивое настроение, да?
Он повернулся. Существо без возраста, белая маска пудры на лице, заметные даже в сгущающихся сумерках красные пятна румян на щеках — порождение современного города.
— Да, — ответил он.
— А может, я тебя развеселю?
— Посиди со мной немного. Я бы хотел поговорить с тобой.
— Боже, только никаких проповедей, мистер! Я их уже наслышалась на своем веку!
— Нет, никаких проповедей. Просто хочу поговорить.
— Пожалуйста, я вся здесь.
Эдмонд достал из кармана купленную книгу.
— Ты читала это?
Она слегка придвинулась, взглянула на название и улыбнулась.
— Ага, а я — то решила, что ты какой-нибудь проповедник. Не-а, не читала. Ко мне ходил один постоянно, вот он рассказывал. Смешно.
— Это действительно смешно?
— Ага, особенно там, где этот втрескался. — Женщина рассмеялась. — Девочки, когда слушали, так чуть не поумирали со смеху.
Эдмонд протянул ей книгу.
— Ты можешь взять это себе.
— Спасибо, — сказала женщина и пододвинулась еще ближе.
— Скажи, мы пойдем куда-нибудь?
— Я хочу немного поговорить с тобой.
— Говори, но мне ведь жить на что-то нужно.
— Да, — согласился Эдмонд, — это правда, но не вся.
— Разговорами сыт не будешь, а мне нужно жить.
— Зачем?
— Зачем? Ты что такое говоришь? Всем нужно жить, разве не так?
— Кажется, люди в это действительно верят.
— Эй, да что с тобой? Я тебе что, не нравлюсь?
— Ты мне нравишься не больше, чем все остальные.
— Слушай, а кто ты вообще-то такой?
— А вот это-то я и сам иногда не понимаю.
Он поднялся, вскочила и его неожиданная подружка. Эдмонд опустил руку в карман, вытащил наугад какую-то купюру — оказалось пять долларов — и протянул их женщине.
— Приятно провести вечер, — пожелал он.
— И это все, что тебе нужно?
— Да.
— Господи, спаси. Чокнутый! Слышишь, со мной никогда… — женщина не договорила. — А я знаю, что с тобой не так! Ты, должно быть, гомик!
Эдмонд холодно разглядывал женщину. И вдруг какое-то бесовское пламя полыхнуло в его глазах. Он вскинул руку, а там, где кончалась ладонь, пять пальцев, как пять маленьких змей, извиваясь потянулись к застывшему лицу. Эдмонд пошевелил ими, и змеи-пальцы начали сворачиваться, обхватывая друг друга все ближе подбирались к глазам женщины. Не в силах пошевелиться какое-то мгновение она зачарованно смотрела, потом пронзительно вскрикнула, отшатнулась и бросилась бежать прямо по пожухлой траве газона в сторону освещенного пятна улицы.
— А вот это, — произнес Эдмонд, снова усаживаясь и доставая новую сигарету, — и есть юмор!
Глава седьмая
“Энтомолог, — в привычном кресле перед трепещущим огнем камина предавался размышлениям Эдмонд, — изучив один вид насекомых, переходит к другому и в сравнении познает отличия их жизненных циклов и врожденных инстинктов.
Я же, без всякой пользы, трачу время на изучение одного муравейника под названием Чикаго. Возможно, что в сравнении с другими муравейниками и я познаю желаемое”.
И, оставив обезьянку Homo на попечение Магды, Эдмонд отправился странствовать. Без намека на интерес он бросил небрежный взгляд на Нью-Йорк, и тут же отплыл в Ливерпуль, но не оттого, что стремился поскорее окунуться в атмосферу Туманного Альбиона, а лишь потому, что этот маршрут казался наиболее удобным. За Англией пришел черед Франции, где Эдмонд провел несколько месяцев и где более всего оценил достоинства величественных гор на испанской границе.
Немецкий и французский он получил в награду за скуку классных комнат; прочие языки давались ему с такой же удивительной легкостью, и он свободно, со скоростью меняющего окраску хамелеона, овладевал любым местным диалектом. Пожалуй, и все, ибо странствия его оказались бесплодны, и не нашел он заметных отличий в человеческой природе, разве что самых поверхностных.
В Париже и Венеции он пропадал в лавках букинистов и многое добавил к своей книжной коллекции. Несколько раз в руки его попадали воистину удивительные вещи — маленький, не помеченный никакой датой манускрипт, странный жест Жиля де Ре, на двенадцати страничках в подробностях описывающего опыты Роджера Бэкона с механической головой. Были и еще находки.
“Так могу ли я считать себя единственным в своем роде? — мучил он себя вопросами. — Наверное, и в другие времена существовали подобные мне, такие же одинокие, такие же лишенные связи со своим миром”. И мысли эти наполняли его невыразимой грустью. “Здесь почти или совсем непонятыми лежат в пыли и забвении их труды, в то время как обладатели разума гораздо меньшей силы и прозорливости оказались вознесенными на трон науки”.