наморщив лоб от напряжения. Прочертил карандашом толстую линию, совсем как Папин рот. Губы сердито поджаты, брови насуплены, точно как в жизни. Но, может, лучше его не рисовать? Огюст сделал линию рта пошире, но все равно было ясно, что это Папа. Он облачил Папу в мятые брюки, жеваный мундир, подпоясал широким ремнем. Тут ему стало стыдно – Папа рассердится.
Но тетя Тереза сказала:
– Хорошо получилось. В следующий раз я постараюсь принести тебе краски.
Огюст молчал. Папа очень рассердится.
На следующей неделе, когда Мама купила капусту и картофель, он стащил бумагу из-под овощей и снова стал рисовать. Рыба была завернута в несколько газетных листов, и он срисовал с них картинки. Но больше всего он обрадовался, когда Мама купила масло, сыр и яйца. Мало того, что это были лакомства для воскресенья и пикника, они, кроме того, Пыли завернуты в белую бумагу, а на белом так чудесно рисовать – все получалось так отчетливо, даже его слабые глаза видели каждую черточку.
Он рисовал всех подряд: всегда возбужденного и красного Папу, терпеливую и тихую Маму, веселую и улыбающуюся тетю Терезу, милую и добрую сестренку Мари, хорошенькую, с идеально правильными чертами лица сводную сестру Клотильду. Он не мог остановиться. Если бы и в школе было так же интересно! Он рисовал только тогда, когда оставался один, – опасался, что Папе это не понравится.
Он слышал, как ворчала Мама:
– Огюст, куда девалась бумага? Ты не выбрасывал? Нечем разжечь плиту.
Огюст молча помотал головой, боясь, что у него слипнутся губы, если он солжет.
Несколько дней подряд Огюст брал только небольшие куски оберточной бумаги и рисовал на обеих сторонах, но рисование так захватило его, что он не мог думать ни о чем другом. Тогда Мама стала прятать бумагу. За дрова и уголь приходилось платить, а бумага ничего не стоила, в нее бесплатно завертывали еду. Огюст боялся рисовать на полу, так, пожалуй, попадешься.
Сегодня кухни была печальной и пустой, и он уселся в мамину качалку и принялся раскачиваться изо всех сил, как что делала Мама. Но вот спустились таинственные сумерки, которые он так любил, и мальчик застыл в неподвижности. Изменчивая игра света ни небе была чудом, но не хуже были и контрасты тени и света и кухне, где постепенно становилось все темней и темней. Все вокруг менялось, и этот процесс творожил ею. Он снова принялся раскачиваться, но вдруг остановился, вспомнив слова Мамы:
– Папа, почему мальчик любит сидеть в темноте?
Мама странная. Разве она сама не знает, почему? Не чувствует, какие удивительные перемены совершающей вокруг в сумерках?
Мама с силой стукнула корзинкой в дверь, и Огюст вздрогнул от неожиданности.
– Дорогой мой, почему ты сидишь в темноте? – Спросила Мама.
Он улыбнулся – разве объяснишь…
Мама быстро зажгла керосиновую лампу. Огюст прикрыл было глаза рукой, но тут увидел, что Мама соскребывает сыр с совсем белой оберточной бумаги. Она занялась другими покупками – капустой, картофелем, репой, перцем – и не заметила, как бумага соскользнула со стола. Бумага лежала на полу, и Огюст не мог удержаться от соблазна. Когда Мама повернулась спиной и занялась стряпней, он схватил блюдечко, чашку с цветочками и улегся на полу, прямо на бумаге.
В одной руке он держал карандаш, другой крепко прижал блюдечко к бумаге и обвел его контур. Затем то же самое проделал с чашкой. Он положил на бумагу левую руку, широко раздвинул пальцы и обвел их. На мгновение он задумался: вести карандаш до локтя или ограничиться кистью? Необходимо было принять решение, и он принял его – остановил карандаш у запястья. Он рассматривал линии, пересекающие ладонь, и переносил их на бумагу. Снова хлопнула дверь, и на пороге появился Папа.
– Огюст, встань с полу! – Папа поднял бумагу, смял ее и швырнул к плите.
– Сейчас, Папа. – Он не мог оторвать глаз от бумаги, которая не попала в огонь и упала у плиты.
– Зачем тебе чашка и блюдце? Что за игры? Ты что, девчонка?
Огюст хотел было объяснить ему все, но не мог. Он смотрел на карандаш в руке и улыбался. Папа снял темно-синий мундир, стащил тяжелые ботинки и устало вздохнул.
Огюст схватил ботинок, расправил смятую бумагу, поставил ботинок на бумагу и, склонившись, принялся обводить ботинок. Папа, усталый, голодный, приступил к еде, не обращая на Огюста внимания. Мальчик снова расположился на полу и когда приметил, что одна из ножек стола не совсем касается пола, просунул под нее бумагу и обвел.
Это обеспокоило Папу. Тарелка с картофельным супом накренилась. Папа чуть не пронес ложку мимо рта и немного обрызгал супом бакенбарды. Недовольный, он уставился на сына, но тот все рисовал и рисовал. Огюст смотрел на картофель в папиной тарелке и срисовывал его. Папа отодвинул тарелку в сторону и прикрыл сверху второй тарелкой поменьше, чтобы Огюст не мог больше рисовать, но Огюст уже рисовал маленькую тарелку, которая скрыла картофель.
Папа повысил голос:
– Дай-ка бумагу. – В рыжей шевелюре Папы уже замелькали седые пряди, а на лице появилось много новых морщин.
Огюст еще ни разу открыто не перечил Папе, но тут он решительно замотал головой. – Мать, дай-ка ремень! Огюст заколебался. Кулак, сжимавший бумагу, раскрылся.
Брось в печку. Папа держал наготове ремень, толстый, тяжелый. Мама мрачнела, но с Папой не поспоришь.
– Господи, тебе сто раз надо повторять? Выбора не было. Папа потянулся к бумаге, и Oгюст сдался. Сам не свой от страха, он сунул бумагу в огонь.
– И карандаш тоже. Быстро!
– Пожалуйста, папочка!