— Где же ты его взял?..
— Ножик за него отдал. Видела, какой ножик был у меня?
Мариша не чувствовала себя такой уж бесприданницей, кое-что имелось и у нее: туфли, платья. Но за этот платочек она исполнилась такой благодарности, что у Рэма победно сверкнули глаза.
— Будешь меня любить, маленькая?
Не такая уже Мариша была маленькая, да и сам Рэм был отнюдь не богатырь. Но отеческое его обращение вконец ее растрогало, она обхватила Рэма обеими руками и сказала ему в самое лицо:
— Буду, буду!..
…Поля вокруг деревни были страшно голы, и апрельская ночь недостаточно темна. То и дело приходилось оглядываться — не увидели бы. С осени на каждом задворье хватало соломы-сторновки, припасенного для скотины сена. А сейчас уже ничего, кроме голой черной земли да сырых прутьев, остатков топки.
— Не надо, Рэмочка!.. — с нежностью и стыдом попросила Мариша, когда Рэм совсем осмелел. — Уважь меня, не надо!..
Она жаждала того, чтобы все было как положено: хоть не богатая, но свадьба, белое платье, обручальное колечко. Марише казалось, что если она сейчас уступит Рэму, то этого колечка ей не видать. И к девичьему ее страху подмешивалось еще опасение погубить в весенней грязи свое единственное пальто, купленное три года назад раскошелившимся Романком.
Взволнованный и сильно озябший, Рэм положил свою голову Марише на плечо. Наверное, понимал, что силой тут не возьмешь, а жалость — самое уязвимое Маришино место.
К полночи притих ветер и на землю спустилась белая стужа. Наверху расплывались и таяли серые, как немытая овечья шерсть, облака. От этой стужи завыли на задворках некормленые собаки. Их держали почти в каждом дворе, но редкий хозяин заботился об их пропитании. Две из них сейчас проскочили мимо Мариши и Рэма худыми, вытянутыми тенями, но не испугали, а только нагнали какое-то недоброе чувство.
— Не серчай, Рэмочка, — сказала Мариша, — тебе бы надо идти…
Все вокруг уже спало, между темными избами шевелился холод. Но пустить Рэма даже в сени Мариша не рисковала.
— Ну, нагулялась? — утром спросил Романок и гневно сощурился. — Ишь ведь чего придумали!.. Шли бы обыматься за чужой двор, а то хотишь нас опять под пожар подвести?
Мариша поняла, что это Рэм выдал их встречу, чиркнув спичкой в темноте. Хорошо, что у Романка хватило совести не пойти туда и не застать их. Но сейчас он все-таки мог бы помолчать хотя бы при Лидке.
— Связалась с кыргизом каким-то, — сердито продолжал Романок. — Ты думаешь, они зачем в деревню едут? Колхозам помогать? Нет, они едут вашего брата охмурять. Шпана малиновая!
Казалось, еще немного, и он, как в старинку, пригрозит вожжами.
Но Мариша сказала вдруг тихо и оскорбленно:
— Ты зачем, Роман, не в свое дело лезешь? Домашние переглянулись, в том числе и Лидка, проявлявшая явно повышенный интерес ко всей этой истории.
— Глаза у него красивые — жуть!.. — сказала она. — Дура! — ворчливо бросил Романок. — Я тебе покажу глаза!..
Тем же вечером Рэм опять пришел к Огоньковым. Он не обратил внимания на испуганные, предупреждающие знаки Мариши, смело прошел вперед и сел на лавку.
— Наша бригада скоро уезжает.
— Ну и катитесь! — хмуро бросил Романок.
— Что значит «катитесь»? Надо поговорить. Мариша стояла в страшном волнении. Хотела спрятаться, но ноги не шли с места.
— Примете меня в свою семью? — спросил Рэм.
— Только бы не хватало!..
— Тогда ее отпустите. Я пока у родных живу, но буду просить комнату.
Романок поднялся и стал против «жениха».
— Кто тебе комнату даст? — произнес он с печальной усмешкой. — У тебя штанов нет, а ты — комнату!.. Разве комнаты таким дают?
— А каким же?
— Самостоятельным, вот каким.
Романок как предчувствовал, что выйдет такой разговор: надел костюм с полоской и часы на руку.
— У тебя совесть есть? — проникновенно спросил он у опешившегб на минуту Рэма. — Девчонка — сирота. Мы только жить начинаем, а ты хотишь ее за собой по миру повести.
Повисла плохая тишина. Родительская забота, прозвучавшая в словах Романка, на какой-то миг обескуражила Маришу. Зато к Рэму вернулся дар речи, и косоватые глаза его вспыхнули темным блеском.
— А я не верю, что ты в Советской Армии служил, — сказал он Романку.
— Это почему же?
— Больше похоже, что ты бывший деникинец, кулак. Ты можешь живого человека съесть.
Романок открыл рот, чтобы ругаться, но не сразу нашелся.
— Если хочешь за свою сестру калым получить, тебе надо в Алма-Ату ехать, в Сталинабад! — бросил Рэм и повернулся к Марише. — Испугалась? Я думал, что ты взрослый человек, а ты мелочь, девчонка!..
Хлопнула дверь. Рэм ушел. После его ухода все некоторое время молчали.
— Хам какой! — первой отреагировала Сильва. — Еще и дверью хлопает.
— Хам не хам, а штукарь хороший, — хмуро и озадаченно покосившись на Маришу, сказал Романок. — Неглупо он тут придумал: возьми его в семью…
Мариша молчала. Слезы ее из глаз катились крупные, как дождь в грозу.
— Знаете, что такое Рэм? — вдруг влезла Лидка. — Революция, электрификация, мир. Я в календаре видела.
— Небось хулды-мулды, а Рэма сам себе придумал, — усмехнулся Романок. — Электрификация!.. — Он поглядел на Маришу и понял, что уж хватит: как бы девка не зарыдала в голос.
На ночь Романок сам пошел проверить, заперта ли из сеней дверь на улицу, словно опасался, что сестра убежит.
— Русского, что ли, не найдется? — примирительно сказал он. — А эти, как цыгане, мотаются с места на место. Случись чего, и алиментов не получишь.
Сильва тоже попыталась утешить Маришу — парой шелковых чулок.
— У них только одну петлю поднять надо, — сказала она. — И прекрасно носить можно.
— Спасибо!.. — бросила Мариша. — Не надо мне вашего. Спрячьте.
Утром ветер сменился, сильно потеплело, черным жиром растопилась под солнцем земля, как будто кто-то полил распаханные борозды густым конопляным маслом. У Мариши вязли ноги, влажно горели похудевшие щеки. Она плохо понимала, куда ее посылают, что велят делать, что поднимать, что нести. Она ждала вечера, чтобы побежать к Рэму.
До поселка, где жили рабочие МТС, было побольше трех верст. По самой жуткой весенней грязи, когда ни конному, ни пешему, Мариша пробежала эти три версты за неполные полчаса. В большом кирпичном строении, вокруг которого был все тот же развороченный чернозем, сейчас шло веселье: провожали московских. Десятка полтора парней нестройно кричали под балалайку: