— А потом?
— В тридцать первом году уволили в запас и назначили летчиком гражданской почтовой авиации.
— На какую линию?
— Тифлис-Москва.
— Сложная была работа?
— Да.
— Чем?
— Во-первых, полеты часто проходили в сложных метеоусловиях. А график надо было выдерживать бесперебойно. Время было строгое. А во-вторых, это была самая длинная беспосадочная трасса в Союзе.
Приходилось беречь горючее, все время в воздухе экономить.
— И как вам там работалось?
— Летал.
— На каких машинах?
— На «юнкерсах».
— Судя по вашей биографии, летчиком вы были хорошим, чтоб не сказать больше?
— Нареканий не было.
— А успехи там, поощрения какие-нибудь были?
— В тридцать пятом году по итогам Всесоюзного соревнования был лучшим летчиком почтовой авиации. Дали Грамоту. Калинин вручал. Вызывали в Кремль. А в тридцать шестом — именные часы от наркома авиации.
— За что?
— Лето было грозовое. Многие попадали в аварии. Гибли, бывало. А я летал по графику.
— Как же вам удавалось?
— Опыт уже был. Машину чувствовал. И трассу хорошо знал.
Вот что я вам скажу. Если вы никогда не выбирали адмиралтейский якорь вручную, так вам не понять, с каким напряжением я это все из него вытаскивал. Третья бутылка, однако, на донышке плещется! Я уж косой, как сизый голубь. А он сидит. Улыбается мне добро. А рот при этом сомкнут в прямую линию.
— А как вы попали в дальнебомбардировочную авиацию?
— В тридцать девятом году ее сформировали. Шестьдесят машин — пять эскадрилий по двенадцать.
Командиром назначили Голованова. И он стал из кадров гражданской авиации вытаскивать к себе самых опытных летчиков. Летали-то мы лучше военных. Много, постоянно, в любых условиях, на большие расстояния. И меня тоже призвали. В прежнем звании лейтенанта. Поставили командиром экипажа. Все это тогда считалась одна дивизия.
Все. Вот тебе и вся его биография. Что хочешь, то и пиши.
Не раскручивается. Не колется. Не хочет про свои подвиги.
Плохо быть дураком. Не надо проламывать в лоб позицию, которую можно взять обходом. А чем его спровоцируешь?
— Иван Григорьевич, — говорю, — вы, наверное, читали ведь военные мемуары других летчиков.
— Не без этого.
— Там же, по идее, очень много умолчано. Встречаются просто фальсификации.
— Потому я и решил написать свою книгу. Уж как вышло… простите…
— Вы могли бы сейчас — в частном порядке, неофициально, — вот разоблачить какое-нибудь такое типичное вранье в таких мемуарах?
— Ну… зачем же людей порочить.
— Хорошо. А что-нибудь свое? Не для печати?
— Вы что имеете в виду?
— Иван Григорьевич, почему вам, с вашим послужным списком, не дали Героя и Заслуженного? Происхождения вы рабочего, член партии, русский, фронтовик, орденоносец, летчик высшей квалификации. В чем дело? ЧП, аварии, выходки? А? Ведь несправедливо же?
— Ни одной аварии, — говорит, — у меня никогда не было. За все девять тысяч часов. Не считая… — и умолкает. — Давайте, — говорит, — окошечко откроем. А то вы накурили немного… Нет-нет, пожалуйста, я сам курил! Просто — тепло, свежий воздух.
Выпили мы с ним по последней, и достал он из тумбочки одинокую бутылку «Жигулевского».
— Понимаете, — говорит, — дорогой, времена ведь бывали всякие, и о многом писать нельзя. Никто не позволит, да и зачем, понимаете… не все знать надо.
Ну например. Как-то в сорок втором прикрывала нас в вылете шестерка истребителей с соседнего аэродрома. Отбомбились мы без потерь, вернулись домой, садимся. Истребители помахали нам крылышками и отвалили к себе. И только они скрылись, мы уже на стоянки заруливаем, последнее звено садится — из облака вываливаются неожиданно два «мессершмитта»! С ходу, с пикирования, срубили двух последних — и исчезли раньше, чем наша ПВО смогла открыть огонь! Потеряли две машины, два экипажа, уже дома, понимаете.
Так вот. В двадцать четыре часа командира истребительного прикрытия расстреляли полевым трибуналом. Потому что был такой приказ. Не имеет права отлучаться ни при каких обстоятельствах.
Охранять ценой собственной жизни! А мы ведь еще не все зарулили и замаскировались. Все — нарушение приказа, бросил, понесли потери, виноват, — расстрел. А что вылет был на пределе их радиуса действия, что они на последних каплях горючего домой сели — это никого не интересовало.
Вот так вот. Кто это напишет…
А меня сбивали. Два раза. И оба раза — над территорией, занятой противником. Дважды выходил к своим. И все еще хорошо обошлось.
Потому что во второй раз я находился на оккупированной территории двадцать восемь суток.
А вы, дорогой, сейчас ведь не представляете, что это было такое — «находился на оккупированной врагом территории»…
Вот только один случай, который произошел с моим другом, из нашей же эскадрильи… а ведь мы еще на почтовых вместе летали.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
— Его сбили в самые первые дни войны. Выбросился с парашютом и тут же был захвачен в плен.
Ну, документов мы ведь с собой не брали. Партбилет сдаешь перед вылетом замполиту, удостоверение личности — командиру строевой части. Так что он сказался бортмехаником — не командир, летающий рабочий, чего там, — для спокойствия, чтоб не расстреляли.
Попал в лагерь. Потом немцы начали из лагеря отбирать квалифицированных рабочих для разных своих нужд. И он попал на работу туда, куда только мечтать мог — на аэродром. И там среди таких же пленных обслуживал Ю-восемьдесят седьмые.
Конечно, немцы всю работу строго контролировали и проверяли. Возможность любого саботажа была исключена. Перед вылетом все смотрит немец, старший механик. Что заметит такое — расстрел тут же.
Работали.
И он все вынашивал идею улететь к своим на немецком самолете. До кабины пленных не допускали.
Заправка и непосредственная подготовка к вылету — под строжайшим присмотром. Все было у них продумано, подстраховано. И он ловил обрывки разговоров, присматривался краем глаза, чтоб представить себе детали управления.
И вот летом сорок второго их аэродром был под Псковом. И как-то выдался подходящий случай. Стоял чуть в стороне от других одинокий заправленный самолет — видимо, для воздушной разведки.
Повели пленных на обед. А он приотстал, закопался как бы в снятом на ремонт двигателе. На снятом