государствах! Неизвестно: куда они ходили, изнашивая семь пар железных башмаков? Что невозможно чисто технически – но дает впечатление о том, что времени прошло очень-очень много, и дорога была пройдена длинная, длинная. Вот и все назначение гиперболы.

Смотрите, почему никому не приходило в голову придумать тему дискуссии, или диссертации, или круглого стола: «Гипербола сказок „Тысяча и одной ночи“ и размеры Индии». А где бы вы ни раскрыли эти старые арабские сказки – или там будет птица, которая питается слонами, унося их в когтях вдаль, крупная птица; или там вылетают из бутылок джинны размером с сегодняшний атомный гриб; или там выныривают из глубин морских дэвы, у которых между рогов натянута веревка, а на веревке болтается гамак, а в гамаке спит женщина, а еще на веревке болтается сундук, понимаете ли, в котором много-много золотых колец. Ну, и при чем здесь масштаб, и при чем здесь размер?

То есть. Если пытаться сформулировать, то можно сказать что-то вроде:

гипербола – это показатель эмоционального отношения к предмету рассказа.

Гипербола – это показатель силы чувства, показатель размера чувства, с каким рассказчик повествует о материале. И рассказчик показывает свою эмоцию, свое потрясение, свое впечатление, масштабы катаклизмов – через размер предмета. Только и всего. То есть: это потрясение от происходящего, а не уподобление размеру окружающего пространства.

И тогда можно предположить, что, скажем, итальянцы или латиноамериканцы более склонны к гиперболизации – а, например, современные исландцы или норвежцы менее склонны к гиперболизации, потому что темперамент более вялый.

И вы знаете? В самом деле! Если почитать такой, скажем для простоты, знаменитый роман как «Сто лет одиночества» – там разнообразные гиперболы, из которых почему-то в памяти более всего застревает та, которая была вычеркнута цензурой, а вернее редактурой, в первом русском переводе: когда у одного официанта был, извините, половой член такой длины и мощи, что он мог на нем носить, предположим, пять пивных кружек, подавая их клиентам. Вот такой сугубо раблезианский мотив, который нам очень нравился, когда мы узнали о том, что в оригинале это есть.

Это не имеет никакого отношения, как вы понимаете, к размерам Латинской Америки! И еще нигде, кстати, не написано, что латиноамериканские мужчины наделены большей сексуальной мощью, нежели какие-то другие. Нет. Здесь речь идет о латиноамериканской любви к жизни. Вот климат жаркий, кровь горячая, очень им нравится все это дело. И поэтому у Маркеса вот такое вот написано.

А вот, скажем, у норвежского или исландского писателя ХХ века что-то таких деталей не найдешь. Они как-то в какой-то или примитивный реализм скатились, или в скучный модернизм.

Одним из источников и причин гиперболы всегда была потребность человека как-то изобразить силы природы, которые им владеют, и над которыми не властен он. Ну понимаете – вот эти землетрясения, эти наводнения, этот гром! Ну, наверное, должен быть кто-то очень здоровый, чтобы это текло и гремело! Вот вам и вся гиперболизация. Это было у всех народов.

Если попытаться прийти к тому, от чего мы начинали, – какое отношение имеет гиперболизация, гипербола в русской литературе у того же Гоголя, к размерам России, – то хочется сказать скорее обратное. Понимаете, вот в России, вот в сущности в гоголевские времена уже, Пушкин написал известную поэму «Медный всадник». Где впервые появился маленький человек как герой русской литературы – тот самый Евгений, который хотел просто тихо жить, но ничего не получилось, и могучее наводнение смело все. И наводнение не гипербола, а чистая правда! Ну что вы, 4 м 20 см над уровнем ординара! Утонула куча народа, смыло массу всего, повырывало сады и парки. Вот – маленький человек Евгений, который мечтал жить, но в этой буре, Петром затеянной, трудно выживать маленькому человеку…

И Гоголь-то прославился более не своими гиперболами, а той самой «Шинелью», которую строил Акакий Акакиевич – первый настоящий укоренившийся маленький человек в русской литературе, о котором позднее столько говорилось: «Все мы вышли из гоголевской “Шинели”».

И вот, возможно, интереснее было бы подумать о том, каким образом огромные русские пространства заставляют людей чувствовать себя особенно ничтожными?.. Вот знаете, как некоторые люди очень плохо переносят свое пребывание на Манхэттене. Вот одни испытывают гордость за то, что люди могли построить вот такое, и чувствуют себя там отлично. Они отчасти отождествляют себя с этими строителями, этими конструкторами, этими жителями. А другие наоборот – они ощущают, что они чужие, и вот их эта гигантская архитектура подавляет. Точно так же в России: одни ощущают такую патриотическую гордость и подъем сил от того, что пространство столь огромно – а другие ощущают свое ничтожество пред лицом этих пространств, этой власти, этих сил.

И вот здесь вот, может быть, начиная именно с Гоголя, – но не с его гипербол, а с его маленького человечка, который тоже хочет жить, – и начинается та самостоятельная нота, та нота собственная, которая звучит, именно издаваемая русской литературой в хоре всех литератур прочих.

Дегероизация в литературе и кризис цивилизации

Выступление в Союзе писателей Китая, Пекин, 2006 г.

Раньше, чем говорить о де-героизации – имеет смысл говорить о героизации литературы: чтоб было видно, что с чем сравнивается. И чтобы было понятно, – по сравнению с тем, что было, – то, что мы сейчас имеем.

Значит. Решительно изначальная литература, как она была от возникновения, – это самый простой пересказ, на солнышке, на лужайке, или вечером у костра, в пещере, сытому в тепле, о каких-то волнующих событиях. Самые дежурные, самые волнующие события, которые можно было пересказать – это, во-первых, сцены из охотничьей жизни. Охотились охотники регулярно. А во-вторых – сцены из военной жизни: потому что столкновения между разными родами и племенами тоже были совершенно регулярны. Таким образом. Изначальная литература – это рассказ об охоте и войне.

Итак, охотничьи рассказы и военные рассказы. Чем отличаются охотничьи рассказы вообще? Как понятно, (не надо смеяться), они отличаются известными преувеличениями. Там имеются огромные звери, страшные свирепые хищники, яростные кабаны, которые сами могут запороть всю кучу охотников, кровожадные львы, огромные медведи. Знаете, а если эти тигры еще и саблезубые, то это просто конец всему!

Это рассказы об охотничьих подвигах. Рассказчик прославлял себя, если он был приличный охотник, – или прославлял не менее чем себя другого охотника, если пытался заработать лишний кусок мяса тем, что польстит главному охотнику. И вырисовывался естественно в центре всего образ героя. Который побеждает огромного зверя, догоняет быстроногого оленя, сворачивает шею могучему быку. И он всегда прокормит свою семью, род и племя. С ним ничего не страшно! И все славят его – а то и в рог даст.

Второй вариант. Могучий воин. Который догнал десять человек и всем оторвал головы! Или наоборот, они догнали его – и потом жестоко каялись, потому что двое калек еле удрали. Ну потому что как же – нужно, чтобы слушателям у костра или на лужайке было интересно. Нужно, чтобы народ гордился собой! Нужно, чтобы герою нравилось, как о нем рассказывают.

Вот, собственно, такова и была изначальная, самая-самая простая, информативная, бытовая литература. Она возникла вместе с образом героя, она группировалась вокруг героя. Вот как во Второй мировой войне в Вермахте пехотное отделение формировалось вокруг ручного пулемета МГ-34 (один на девять человек) – вот так первобытная литература группировалась вокруг подвига героя – одного на род или племя. Ну а еще, допустим, на союз племен был какой-то наивыдающийся герой. Это естественно и нормально.

Другой уровень, на котором параллельно возникает литература – это уровень постижения окружающего мира. Уровень постижения действительности. Как оно все устроено? Отчего дует ветер? Почему течет река, почему бывают день и ночь и т.д. Но науки еще не создано… А знать уже хочется! Потому что любознательность – она изначальна.

Таким образом, по простейшей логике вещей, начинают возникать боги, или духи, или души, или еще чего-то всего живого. Ну, грубо говоря, возникает пантеизм. Вот у каждого ручейка и у каждой рощи – есть свой дух, или своя душа, или свой бог. И вот эта роща – это видимое нам материальное воплощение некоего бога, или создание рук его, или разума, или еще каких-то органов. Боги начинают ругаться между собой; вступать в интимные отношения; заключать семейные союзы; враждовать с какими-то другими, которые

Вы читаете Перпендикуляр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату