Дрались пацаны в селе свинчаткой, бляхой, голицей – обледенелой кожаной рукавицей. А плавать не умели – в степи негде.
Школа – тьфу... ветер в щели. Девок щупали, в сортире подглядывали. После восьмого класса переходили в вечерку: девки беременели, пацаны шли учениками в ремонтные мастерские и полевые бригады. Обношенные учителя выводили мертвым душам тройки в табелях, чтоб самих не сократили.
Призыва в армию ждали с равнодушием людей простых, живущих как заведено. Последнюю неделю попили, погуляли, подожимали девок: на прощание очень важным ощущалось, чтобы она тебя ждала. Хотя для себя возвращение обязательным не полагали: мир велик, судьба впереди. Дальше Читы и Хабаровска никто не бывал.
Одетые в старье – хорошее все равно украдут или дембеля отберут – помахали из автобуса, и в райцентр. А там в военкоматском дворе цыкнули, рыкнули, построили по четыре, и погнали команду два сержанта на станцию.
В вагоне пили, пока деньги не кончились; за окнами мелькало бесконечно; на седьмые сутки приехали в Ульяновск, в учебку.
В учебке чистили картошку, зубрили уставы и маршировали. Жрать и спать хотелось. Разок гоняли на кросс – вокруг гарнизонного забора. Разок – на стрельбище: первый раз берешь настоящий автомат в руки – ого! – а через неделю провались эта дура, чистить да таскать, деталь обрыдлого быта.
Задники сапог нечищены – наряд. В сорок секунд подъема не уложился – наряд. А кто возбухнет – сержант загоняет отделение в сортир и командует валить мимо дыр, вот те наряд: кусок тряпки в десять квадратных сантиметров, и чтоб через час все было вылизано.
А чему еще мотострелка учить? Технику он не обслуживает, спорт и рукопашную, как десантуре, ему не дают... так, дурь выбить, а выправку вбить, чтоб службу понял – и хорош, давай под присягу.
И остаются в памяти – подробности и слухи.
Вот хэбэ стираешь шваберной щеткой, с песочком, пусть вытрется и высветлится, разложив на полу в умывалке. В кухонном чане миски заливаешь кипятком и крутишь в гремящей груде городошной битой мытье. По подъему («Оправиться и выходить строиться на зарядку, форма одежды – с обнаженным торцем!») – в сортире по семеро в затылок дышат отлить в очередь, и с парного духа теплой чужой мочи в знобящем воздухе начинается день.
Слухи живут в поколениях: как солдат-грузин cделал жену полковника, когда тот был в командировке, и полковник, узнав, хотел его застрелить, но влюбленная в юного трахальщика-красавца жена пообещала уйти, писать генералу, министру, истерика, и командир комиссовал грузина, отправил из армии вон домой, а жена сбежала за ним, и они поженились и стали жить у грузина дома на Кавказе. Или еще: двое за полгода до дембеля угнали в карауле «газон», загрузившись патронными цинками, и месяц гоняли по лесам, заправляясь у проезжих машин, а жратву и водку беря под автоматом в сельмагах, и не могли их поймать, пока не обложили в роще ротой внутренних войск, те отстреливались бешено, накрыли их только минометом – в клочья: вот так-то бывает – не выдержали, так хоть погуляли.[3]
И вся армия. Коечку заправлять внатяг, чтоб комкастый тюфяк – прямоугольной доской. В столовую – руки не мыть, но обувь чистить, проверят. В увольнение – пройти изнутри складку брюк куском сухого мыла, и навести стрелку ходом расчески меж зубцов.
По присяге – разрешали у них усы. И выхолил Витек шелковые черные кисточки. Они его и сгубили.
Прибыли представители частей разбирать салабонов. Увидел его в строю один летёха, приостановил взгляд:
– Фамилия?
– Рядовой Мясников. – Скуластый, смуглый, черноглазый.
– Русский?
– Так точно.
– А по виду – то?чно азиат. Мустафа такой.
Витек стал Мустафой – пришлось в масть.
Внешность – это, конечно, ерунда, но иногда и она может значить. В Афган!
Про Афган рассказывали ужасы, снижая голос. Зато дедовщины нет и кормят хорошо. Никакой строевой и нарядов, и офицеры добры и осторожны – чуть что не так, и получишь в бою пулю в спину.
Ни хрена. Жрали сухпай не досыта, деды мордовали до тупости и отчаянья, спали по три часа – все работы на молодых и ночные охранения. Застанут спящим – бьют в смерть.
Ну че. Пошли на операцию. Горы раскалены, прешь под солнцем сорок кг – НЗ, патроны, вода, спальник, с пулеметчика или радиста еще что-нибудь на тебя навесят, ноги дрожат и с камней срываются, язык сбоку. А душман скачет наверху, как козел – калоши на босу ногу, халат и автомат через плечо. А тебя через пару суток марша бери голыми руками, бобик сдох...
«Крокодилы» встали над горой, ощетинились вспышками, протянули дымные ленты – отработали по кишлаку, как на гигантской совковой лопате перетряхнули склон. Пошли вперед, где что – не понять, дым, треск, тут как даст под ногами!..
3.
Гагарин опять сбивается, считая ресурс десантных Ан-12 на одну дивизию до Москвы. Полк на Кремль, батальон на телевидение и радио, батальон на дачи, по роте на вокзалы и аэропорты, по роте – оседлать кольцевую и шоссе.
– Телефонная станция – взвод, – бормочет он. – Подземный узел связи – рота... Генштаб – две роты. Дежурный по гарнизону – взвод...
Считай-считай, парень. Учти еще по отделению – запечатать депо метрополитена и автобусные парки, по отделению на электростанции – это сразу вырубит типографии и редакции, иначе их не пересчитать, и ради Бога, обеспечь прежде всего командующего ПВО, который под автоматом даст на запросы с постов, без его решения обойтись не захотят, добро на проход эшелона. А иначе получится вечная русская хренотень: хотели как лучше, а получилось как всегда.
Нет, теперь он маху не даст. На собственной шкуре научился, взять хоть его самого. Вот, скажем, родился Гагарин в 1935 году. Старик в том году уже был директором завода, Каведе – молодым сержантом НКВД, Жора вступил в КИМ – Коммунистический Интернационал Молодежи, как тогда назывался комсомол. Прямо-таки преемственность поколений, только интервал был упрессован обвалом времени с двадцати пяти лет, как обычно считают историки поколение, до десяти, от силы двенадцати. Десяток и дюжина – одна, в сущности, единица в разных системах счета.
Поэт Багрицкий неслучайно (и не для рифмы, писать он умел) настаивал, что именно «десять лет разницы – это пустяки», и неслучайно это именно «разговор», и с «комсомольцем», и о «войне». Сознательно он, надо полагать, никакого особого глобального смысла в то, что именно «десять лет», в виду не имел. Но тем поэт и характерен, что через него эпоха являет свои истины.
– Едем мы, друзья, в дальние края, станем новоселами и ты, и я! – Сколько жизни звучало в громах над нами.
Сорокалетие освоения Целины не очень отмечалось, не до него тут; и Гагарин это переживал. На войну он не успел, а в подвалах и полуподвалах ребятишкам хотелось под танки! и, стало быть, в юности понял, что смысл его жизни в том, чтобы поднять Целину. Распахать бескрайнюю нетронутую степь – заколышет тучная нива золотое литье до горизонта. Встанут белые города, задымят заводы, давая счастливое изобилие стране.
В теплушках ведь ехали, под кумачовыми лозунгами. Под ледяным ветром гремели палатки в мартовской степи. В землепашестве смыслили, как свинья в апельсинах.
Это он здесь уже досоображался, что мирно сопящий рядом Каведе за двадцать лет до того всех природных крестьян, кто понимал землю, выморозил в Арктике, выморил в лагерях. Ну, кого не сам, тех коллеги-товарищи, почетные чекисты, серебряные щиты. И чем больше знаешь, тем меньше во всем смысла.
В смысле Целины Гагарин – которого тогда Гагариным, естественно, никто не звал, за отсутствием к тому причины и повода, а звали Юрой Белкиным – разочаровался довольно быстро. Он как-то самостоятельно, не формулируя, пришел к чеховскому выводу об идиотизме сельской жизни. Не, ребята, пахать и сеять и жать не по погоде, а по команде – это кайф. Это нечто.