— У вас есть свои поэты?
— А в области чувств?
— Как же вы воспитываете любовь, ненависть, дружбу?
— Уточнить? — Я впервые удивился и задумался. — Пожалуйста, уточняю: любовь. — Я стал читать Шекспира, Пушкина, Блока, Лорку, все самые возвышенные строки, которые я помнил.
— Не совсем так, — сказал я, забыв, с кем имею дело. — Вас не волнуют эти стихи?
И вдруг я обрадовался. Я не верил глазам, перечитывая последние буквы ускользающей с экрана строки. Облако не понимало, что такое человеческие чувства.
«Оно не понимало! — чуть не закричал я вслух. — Вы-то хоть понимаете, Гарга, что оно этого не понимало?!»
— Вот формула любви, — спокойно сказал я и назвал формулу фотосинтеза. — Теперь о дружбе. — И я прочитал басню, как медведь, сгоняя муху со спящего, грохнул друга камнем по голове. — Понятно? — переспросил я: открытие надо было проверить.
Эту строку я принял с сильно бьющимся сердцем, как признание в любви самой красивой девушки Вселенной.
Я наугад сказал одну из формул гравитационного поля.
— Теперь — ненависть!
Это было уже хулиганство, но я не мог сдержаться, я торжествовал и увенчал свою победу какой-то бредовой, придуманной с ходу формулой.
— А вам известна формула страха? — не удержался я.
Разумный ответ отрезвил меня. Я поблагодарил, передал микрофон Гарге. Он деловито закончил переговоры.
Все пело во мне от этого открытия. Каждая моя клетка кричала: оно слепо, это всемогущее облако с мощной памятью и совершенными органами чувств. Я стою перед тобой — слабый человек, сложенный из двадцати аминокислот. Я говорю с тобой на языке, в котором чуть больше тридцати букв. Но ты попробуй разберись во мне, в моих чувствах и мыслях, вернее, не в моих — в чувствах Шекспира, Пушкина, Ньютона, Эйнштейна, Толстого, Лапе, Бригова. Попробуй понять, как мы сами признали свою слабость и естественность в этом мире, когда согласились с Дарвином, когда уточнили свое место в космосе, когда сказали себе, что наш мозг отнюдь не совершенство природы. Попробуй опиши наши достоинства и пороки, наши способности и беспомощность формулами! Ты слепо, облако. Мы, люди, не побоимся встретиться с твоими всемогущими приматами.
Я чувствовал себя сильным. Я хотел рассказать об открытии Каричке.
А дядя по-своему воспринял ответы облака.
— Чему ты удивляешься? Вероятно, приматам просто неизвестны эмоции.
— Но это ужасно — ничего не чувствовать, быть просто машиной! Впрочем, у нас в институте есть Сим — очень человечная машина.
Я стал рассказывать, как Сим сочиняет смешные стихи, как предупредительно распахивает дверь и даже, по-моему, симпатизирует Каричке. Как вдруг внезапная догадка оборвала воспоминание о Симе. Я вскочил.
— Скажите, — начал я осторожно, — эти опыты с продлением жизни отразятся как-то на поведении людей?
— Несомненно. Повысятся рациональные начала.
— Но тогда никто, ни один нормальный человек не согласится на облучение облаком!
— Ты ошибаешься, — твердо сказал Гарга. — Когда люди убедятся, что каждому из них — каждому! — будут подарены четыреста — пятьсот лет, по этому вот льду пойдут толпы. Что значит потеря каких-то тончайших, почти неуловимых оттенков чувств перед такой грандиозной перспективой! Эксперимент охватит весь мир.
Я слушал его и видел вместо знакомой фигуры большую, шагающую на длинных ногах букву Л — символ бессмертия. Она, эта буква, росла с чудовищной быстротой. Она переросла Землю. Тянулась к звездам. Проткнула Галактику. Буква из формулы. Пятьсот лет, подаренные каждому. Разве это могло быть?
«Бред», — сказали бы мои товарищи. Но они были далеко, по ту сторону прозрачного купола, отгородившего остров от всего мира. Я вдруг почувствовал себя очень одиноким. Гарга действительно ничем не рисковал, разрешив мне говорить с облаком. Что мог сделать какой-то программист, запертый на острове, как в клетке? Он мог только убедиться в могуществе приматов.
20
Странно было видеть, как в солнечно-снежном квадрате двора появилось яркое пятно, победившее отблеск нашего светила. Потом в этом цилиндрическом пространстве огромного луча, исходящего от облака, возникает кусок города: часть дома, дерево, косая струя воды, промелькнувший черной тенью мобиль, бегущий мальчишка с мячом. Гарга говорит что-то в микрофон, показывает рукой — он за чертой волшебного цилиндра; тот, кто вступает в яркий круг, виден там — в настоящем, далеком от нас городе (точно так Гарга, не уезжая с Ольхона, появился однажды на космодроме).
Я стою у окна, как, наверно, и другие сотрудники, и не слышу, что диктует Гарга облаку. Город расплывается, теперь виден длинный светлый коридор, наплывающий на Гаргу, потом гладкая стена и, наконец, зал с сидящими в креслах людьми. Все, стоп! — понимаю я по взмаху Гарги. Он замер у микрофона, слушает, как и все в зале, выступающего, смотрит внимательно на доску с формулами, но не переступает черту. Он не хочет появляться в том зале.
За последнее время Гарга переменился. Я привык, что с утра он возникал на экране и спрашивал, сколько дать мне на день расчетов, чтоб я не отбил пальцы. Строгий и чуть ироничный, он беседовал так с каждым сотрудником и хотя никого не торопил и не понукал, все чувствовали, как горит в нем желание быстрее завершить опыты.
Но вот уже двое суток профессор Гарга сидел, запершись, в студии. Что он там делал в промежутках между переговорами, никто не знал. Я почему-то представлял его сгорбленную спину и устремленные в пол глаза. Мне казалось, что Гаргу мучают сомнения, правильно ли он поступает. Может быть, он, отбросив привычные понятия, смотрел на Землю с высоты облака и наблюдал маленьких человечков, как ученый — амебы под микроскопом? Или, наоборот, бежал в толпе растерянных, гонимых страхом людей? Или обвинял сам себя, чувствуя тяжелую ответственность за судьбу мира?
Как я ошибался! Ночью, проходя мимо комнаты, уставленной биомашинами, я услышал тихие шаги. Я замер, пригляделся. Гарга как привидение бродил между машинами, которые о» еще недавно называл музейными экспонатами. Нет, он не прощался с ними. Надо было видеть, как он гладил их железные бока, как стирал ладонью пыль, как пробегал пальцами по клавишам, — надо было видеть эту жалкую и страшную сцену, чтоб убедиться: они для него — все. Я тихо ушел…
Сейчас, глядя, как Гарга слушает далекого от нас докладчика, не решаясь появиться в зале, я, кажется, догадался, что он делал эти двое суток. Наверно, он еще раз примерял к миру свое открытие,