Толой, за степями, есть другие высокие горы, есть другие дремучие леса, есть другие люди, которым до нас нет никакого дела; есть вода, звери, птицы. Кара-юли ждет меня.
Эмин свистнул; из-под скалы послышался ответ.
Читатели должны знать, что в этом месте Боярин Люба остановил рассказ Татарина и спросил его:
— Какой Кара-юли? ты или другой?
— Я! — отвечал Татарин, очень довольный собою, показав большим пальцем правой руки на себя и поправив свой тюбетай.
Но вот Кара-юли продолжает рассказ, а я, внимательный слушатель его, привожу в порядок слова, смысл, украшаю их воображением настоящего века и передаю своим читателям.
— Гюльбухара! — сказал Эмин. — Решаешься ли ты идти по дороге, которую я тебе покажу?
— Иду с тобой, Эмин! Готова быть твоей невольницей! Эмин прикрепил шелковую лестницу к перилам навеса.
— Гюльбухара, спускайся, я последую за тобою, — сказал Эмин и, подхватив ее, хотел пересадить через перилы.
— Постой, Эмин, есть средство избавить себя от поисков и преследования. Возьми ханджар свой и начерти на этом почерневшем камне знаки: Бухарскую розу, изломанную черту, женщину на Ханской софе, одну руку ее протяни к сердцу, подле начерти мужчину, которого держит она другою рукою… Теперь начерти еще женщину в колпаке Мирзы… еще изломанную черту… начерти рабыню, начерти струи реки и два круга посредине. Довольно, Хан поймет это!
— Я не понимаю, — отвечал Эмин, — но не хочу терять времени на расспросы. Теперь, Гюльбухара! ты моя!
— Твоя!
Как пушистый, легкий горностай перепрыгнула Гюльбухара через перилы, вцепилась в шелковую лестницу; Эмин еще раз свистнул, потом бросился вслед за ней, ниже, ниже… Месяц закатился за облако. Темнота налегла на горы, на утесы и на волны Толы, на Эи-Сарай. Все исчезло во мраке…
Настал новый день.
Харазанли стал весел, как солнце на утреннем безоблачном небе. Мщение Мирзе Хамиду его утешило. Он велел позвать к себе Гюльбухару.
Старая Ага Харэма кинулась в покой новой Хадыни. 'Хадыни нет!' — с ужасом объявила она эту новость Сарай-Аге. Он не верил ни словам старухи, ни собственным глазам, когда нашел в покое Хадыни на полу только кинжал. Мрамор был исчерчен непонятными ему знаками.
— Где Гюльбухара? — спросил его Хан, заметив испуганное его лицо и нерешительность, что сказать.
— Ее нет, Хан, и невольницы ее нет!.. Они исчезли, как духи, оставив в память какие-то знаки на мраморе!..
Глаза Харазанли покрылись грозою; он вскочил с софы и бросился сам в Харэм. Окинув взорами хрустальные стены, фонтаны, выход под навес, он остановился над знаками, начерченными на полу.
— Роза! — вскричал он. — Гюльбухара… не… Хадыня!.. дочь Мирзы… не… раба!.. Два круга на Толе… Погибли! И память об них погибнет, и род их погибнет!
Гнев Харазанли был ужасен.
— Черный! — вскричал он. — Зажги гнездо Хамида и брось в огонь этого филина!
Исступленный Харазанли уподобился Гесер-Хану, когда этот монгольский Геркулес, избавленный от очарования, злобно воскликнул, и голос его раздался как гром, производимый в небе синим драконом: земля поколебалась и златые чертоги его в сильном вихре повернулись 88 раз, а стены градские трижды.
Сарай-Ага с толпою Чаушей бросился исполнять волю Хана.
Они вошли в дом Хамида, чтоб забрать богатство его, которое в подобных случаях снисходительный и жалостливый обычай сохранял в пользу Хана и исполнителей воли его.
Сам Сарай-Ага, растолкав толпы удивленных рабов Хамида, пробрался в отдел Харэма, отбросил двери и вдруг остановился, казалось, что башмаки его приросли к порогу.
На софе лежала молодая Татарка; шум разбудил ее, из-под шелкового покрывала показался образ, похожий на Цаганзару, прекрасную деву древних преданий.
— Кто ты? — вскричала она.
— Кто ты? — повторил невольно черный Сарай-Ага. Голос черного Сарай-Аги походил на грубый звук
Испуганная дева скрылась под покрывалом. — Это Мыслимя, дочь Мирзы Хамида, — отвечали со страхом столпившиеся ее невольницы.
— Мыслимя? дочь Хамида? — вскричал черный Сарай-Ага. — Что говорите вы мне. Дочь Хамида вчера еще отвел я к Хану, и теперь она уже в Толе!
— Это Мыслимя! — повторили невольницы.
— Недобрые духи живут в доме Хамида! — вскричал Сарай-Ага. — Чауши! останьтесь здесь; не выпускайте никого из дома!.. а я пойду к Хану, сказать ему про чудо!
Запыхавшись, прибежал он в Эи-Сарай.
— Что тебе, копоть солнца? — сказал Харазанли, еще не успокоившись от гнева.
— Великий Хан, Мыслимя, дочь Мирзы Хамида, жива!.. Та ли Мыслимя, которую я привел к тебе и которая исчезла из Харэма, или другая Мыслимя, только Мыслимя, светлая, как дух Араи, теперь в доме отца своего.
— Привести этого светлого духа Араи ко мне! Черный исчез.
Беспокойно ожидал Харазанли новую Мыслимя. Какое-то доброе предчувствие заменило его исступление и гнев. Взор его прояснился.
— Здесь она, — наконец раздался голос воротившегося Сарай-Аги.
Хан подал нетерпеливый знак раскрыть скорее двери и ввести дочь Хамида.
— Ты ли, Мыслимя? — сказал он вошедшей Татарке.
Она упала к его ногам.
— Прости отца моего! — произнес нежный, очаровательный голос.
Эти слова проникли в душу Харазанли. Он вскочил с дивана, поднял Татарку и сорвал с нее покрывало.
— Твой отец прощен! — произнес Хан трепещущим голосом и не дал дочери Хамида упасть снова перед ним на колени.
— Идите, — сказал он Сарай-Are и Чаушам, — приведите ко мне Хамида.
Мыслимя объяснила Хану всю тайну происшествия, призванный Хамид дополнил догадки.
Хан простил его, назвал отцом своим и вместе с Хамидом и своей Хадыней Мыслимя оплакал судьбу Эмина и Гюль-бухары.
XV
— Что ж сталось с Эмином и Гюльбухарой? — спросил Боярин Татарина, который взялся уже за свою тамбуру.
— Что? живут добра на Урга! А Кара-юли хадит с Бату-Хан на Русь и живи теперь добра на Боярина господина Ростислав Глеба!
— Ах ты
— Да я тебе не дам ни
— Иок, баба! господина! козла борода, Кара-юли Татара, не козла!
Боярин Люба не слыхал Татарского ответа: он был уже занят огромным своим Жуком и травил им