Через год счастие порадовало меня рождением прекрасного младенца, совершенно похожего на мать свою. Как будто заменяя чувства ее, он мне улыбался, и мне казалось, что улыбается мне сама Елена.
Я почти не отходил от него, когда он спал; садился близ колыбели и ожидал его пробуждения.
Однажды я упомянул о Мемноне при няне, которую наняли мы для ребенка.
— Позвольте узнать, — спросила она, — не про Мемнона ли Васильевича вы изволите говорить?
— Ты его знаешь?
— Вряд ли у кого еще есть такое имя, — сказала она, — потому-то я и узнала его.
В самом деле, отец Мемнона выбирал всегда странные, малоупотребительные имена для детей своих: сестра Мемнона называлась Фомаидой.
— Но где ж ты знала Мемнона? — спросил я.
— Он бывал в нашем доме, — отвечала няня. — Ах! сударь, если бы порадовали меня, — продолжала она, вздохнув, — не изволите ли вы знать что-нибудь про Веру Ивановну?
— Про Веру Ивановну? — повторил я.
— Как бы хотелось проведать мне про этого ангела! Достиг ли-то Мемнон Васильевич до своего желания?
— Но кто такая Вера Ивановна?
— Она, сударь, — отвечала няня, смутясь, — она благородная, воспитанница барыни… Барыня взяла ее к себе на воспитание из своей дальней деревни, что купил Мемнон Васильевич…
— Он купил деревню?
— Село Шарково, — продолжала няня. — Барыня думала, что он женится на барышне, а он полюбил Верочку. Барыня прогневалась да и послала ее в деревню, а Мемнон Васильевич узнал, что она приписана к селу Шаркову, и купил село… Да от барыни не утаилось — она и отошли голубушку дочку свою в соседский монастырь, на руки к знакомой игуменье, чтобы хоть постричь ее, да не выдавать Мемнону Васильевичу.
— Дочь свою? — спросил я с удивлением.
— Виновата: Веру Ивановну, сударь, не дочку, ей-Богу, не дочку! — почти вскрикнула, спохватись, няня.
Рассказ няни пояснил мне недобрые слухи про Мемнона. Я не заботился о подробностях, в которых должно было что-нибудь скрываться; мне нужно было знать только, где он. Расспросив, в какой губернии и в каком уезде село Шарково, я немедленно пустился в дорогу.
VIII
На пятый день я подъезжал уже по проселку, извивающемуся между волнами золотых колосьев барского поля, к селению, которое тянулось в одну линию под грустным еловым лесом. То было Шарково. Проехав ряд курных изб и деревянную церковь, я увидел помещичий дряхлый дом с полуразрушенною оградою; двор зарос густою травою, как заповедный луг; повсюду запустение.
'Куда я приехал? Может ли быть, чтобы здесь жил Мемнон?' — думал я, приказывая остановиться подле ворот. Кого спросить? Тут, кажется, ни души нет. В стороне, подле дома, где висела на перекладине деревянная сторожевая доска, пошевелилась человеческая фигура: это был седой старик, с клюкою в руках.
Соскочив с брички, я подошел к нему.
— Кто здесь помещик?
— Помещик? — отвечал он, сняв шапку и почесывая голову…
— Не Мемнон ли Васильевич Пальмирский?
— Так, так… боярин.
— Дома он?
— А может, и дома. Спрошу у его милости дворецкого.
Я взбежал на крыльцо; навстречу мне вышел слуга.
Я узнал в нем слугу Мемнона. Он так обрадовался мне, что начал целовать мои руки.
— Где барин?
— В монастыре, сударь.
— Как в монастыре?
— Они изволят каждый день ходить к обедне в соседний монастырь.
— Мемнон, Мемнон! — вскричал я. — Что ж вы тут делаете?
— Бог знает что. Вот уж с полгода приехали и живем, как изволите видеть…
Вслушиваясь в слова старого Никона, я проходил между тем по комнатам, в которых воздух был заражен гнилостью; на стенах обои покрыты были пылью и паутиною. Кое-где стояли дряхлые столики и стулья, на которых из-под оборванной кожи торчала клочьями конская шерсть. Стекла в окнах от времени потускнели, сделались радужного цвета. В одной из угловых комнат стояло старое канапе, на котором раскинута была бурка и в головах лежала кожаная подушка; у стен пустые шкапы с отбитыми дверцами…
— Боже мой! неужели здесь живет Мемнон?
— Как видите, сударь, — отвечал Никон со слезами на глазах и стал рассказывать мне про барина своего.
Такой богомольный стал, что и Бог ведает, — говорил он, — посадит меня подле кровати, да и велит читать, а сам лежит, как мертвый. А как прослышит колокол в монастыре, вскочит и идет… станет на паперти, да и молится. Вот уж полгода ведем такую жизнь… Хоть бы вы уговорили его…
— Скоро он будет?
— Теперь скоро.
Я бросился на канапе, закрыл лицо руками и не мог слушать ропота старика на своего барина. Судьба Мемнона приводила меня в содрогание.
— Дай мне чаю, Никон, — вскричал я, чтобы удалить его от себя.
— Чаю? — отвечал он, горько улыбнувшись. — Да мы, сударь, позабыли, как и пьют-то его!
Я взглянул на Никона и не знал, что говорить.
— Разве молочка прикажете… Барин ничего не изволят кушать, кроме хлеба да воды.
Никон вышел, а я, как полоумный, вскочил с места и заходил по комнате — думал о Мемноне, о себе, думал о прошедшем, сравнивал надежды юности с наступившею действительностью, как роскошный цвет с плодом, побитым судьбой, — искал, не осталось ли чего-нибудь для будущности, — и не находил.
— Барин идет! — вскричал вдруг прибежавший Никон. Я бросился навстречу и почти без слов упал в объятия бледного, со впалыми глазами человека, в длинном черном сертуке.
— Ну, счастлив ли ты? — спросил он меня. Безгласно смотрел я на Мемнона и снова обнимал его; слезы катились из глаз моих градом.
— Елена твоя, — продолжал он, — кому же ей принадлежать, кроме тебя, которого она любит? Я это видел. Отец прочил ее за серба Вранковича, но я откровенно сказал Вранковичу, что она не может быть его женою, потому что любит другого. Добрый серб отказался от прав на руку Елены, не имея прав на сердце.
— Вранковича, Вранковича? — повторял я совершенно безотчетно, и мне казались слова Мемнона насмешкою — я смотрел на него безумным взором.
— Обними же меня еще, — повторил он. — Я рад, что ты обязан мне чем-нибудь… Ты счастлив, и для меня довольно…
— О, спасибо, спасибо, друг! — вскричал я, сжимая его в судорожных своих объятиях.
— И я счастлив, — продолжал Мемнон, — хоть, может быть, не всякий поймет счастье мое… Пойдем, я тебе расскажу.
Молча проходил я с Мемноном по пустым комнатам до его спальни.
— Ты счастлив? — сказал я, без всякого внимания садясь подле него на канапе. В то время в мыслях моих были Елена, серб и сам я… три существа, погибших для счастья.