Эта минута совершенно помутила во мне все чувства; я ходил, как потерянный, с каким-то убеждением, что Елена любит меня. Я сторожил ее взоры, прислушивался к задумчивости — Елена вздыхала!.. Мне хотелось сказать ей: я вас люблю! Только и думал я, каким бы образом сказать ей эти три слова, но никак не придумал: то неловко, то нельзя, то некстати. Часто я давал себе клятву: 'Сегодня ни слова не скажу Елене, кроме 'я вас люблю, Елена!' — и всегда изменял клятве досадным вопросом: 'Как ваше здоровье?' Начинала ли она говорить со мною — я торопился отвечать: кровь бросалась в лицо, язык немел. Молчала ли Елена — я не смел прервать ее молчания: может быть, она думает в это время обо мне!
Чувства свои, однако ж, заботливо таил я от Мемнона. 'Можно ли сказать брату о любви к его сестре?' — думал я и при нем старался быть как можно равнодушнее с Еленой. К счастию, замечая мою рассеянность и задумчивость, он допрашивал меня о причине и говорил только: 'Ты, я вижу, рожден поэтом'.
В напрасных покушениях сказать Елене 'я вас люблю!' прошло несколько месяцев. В одно воскресенье я пробыл почти целый день с Мемноном у дяди его; со вздохом взял уже шляпу, взглянул на Елену грустным взором, шаркнул, неловко повернулся уже к дверям — вдруг она остановила меня словами: 'Вот вам на память моя работа', — и подала мне прекрасный бумажник, на котором была вышита беседка и посреди ее жертвенник с пламенем.
Помню, что я бросился к руке Елены, но что сказал, как вышел из комнаты, приехал ли домой или пришел пешком — ничего не помню.
Горячо расцеловал я подарок Елены, бережно уложил его в шкатулку, запер, снова вынул, еще раз поцеловал, снова спрятал… Мне хотелось сказать кому-нибудь: как я счастлив! — встретить кого-нибудь, кто бы спросил меня: чему ты так радуешься? И я пошел, сам не зная куда, и вдруг мне стало страшно: что, если кто-нибудь украдет шкатулку мою! Бегом пустился я назад, запыхавшись прибежал в свою комнату, бросился к шкатулке, вынул из нее мое сокровище, расцеловал, положил в карман, пошел опять и дорогой почти на каждом шагу ощупывал, тут ли мой бумажник. Поздно уже было, когда я очнулся и заметил, что стою против дома с закрытыми ставнями. 'Елена уже спит!' — подумал я и медленно пошел домой. Ложась в постелю, я положил подарок Елены в изголовье… задумался о ней… Едва сон начнет оковывать чувства — вдруг мысль: тут ли он?., спугнет сон, и рука тянется под подушку. Так прошла вся ночь, так прошла вся неделя. Нетерпеливо ждал я воскресенья; наконец оно настало, и я отправился к Мемнону, чтоб ехать с ним вместе в дом его дяди.
— Их уже нет в Москве, — сказал Мемнон. — Они уехали в деревню, — продолжал он, не замечая впечатления, которое произвели на меня его слова.
Скрывая внутреннее волнение от Мемнона, я присел к фортепьяно и в первый раз почувствовал, как музыка необходима для сердца, убитого горем; в первый раз стал я фантазировать и высказывать жалобы души звуками. Флегматик Мемнон не понял моих звуков.
— Полно, братец, бренчать, — сказал он. Я вскочил, ушел от него и опомнился над листом бумаги, на котором написано было:
Голова моя лежала на левой руке, в правой держал я перо; слезы катились по лицу.
— Да ты, я вижу, поэт! — сказал мне однажды и отец, замечая мою рассеянность и задумчивость. — Жаль! я думал, что из тебя выйдет что-нибудь порядочное…
III
Мысль — скорее прославить себя и явиться достойным любви Елены — преследовала меня. Отец не противился желанию моему служить в военной службе; меня определил в корпус, расположенный в Московской губернии, но я перепросился в Кавказский корпус и полетел на поприще своей славы.
Несколько экспедиций в горы были счастливы для меня. Любовь сильнее честолюбия жаждет офицерского чина; вскоре я получил его. Еще чин поручика, думал я, и мне не стыдно будет сказать Елене: я вас люблю!
Но другой чин не так легко достался мне: я был взят в плен черкесами. Целый год пробыл в неволе у узденя Аллагюко и умер бы в неволе, если бы добрая Мазза, дочь его, не спасла меня. С помощию ее я бежал, но был ранен вдогонку пулею в плечо. К счастию, казачий пост был близок, и меня привезли в Тифлис. Едва вышел я из опасного положения, как встал с постели и мне подвязали руку черным платком. Черный платок как будто оживил меня; гордо взглянул я на себя в зеркало. Если бы видела меня теперь Елена! О, скорее в отпуск для излечения ран! Я боялся, чтобы рана моя не зажила совершенно до приезда в Москву.
Разумеется, получив отпуск, я не медлил ни минуты и, несмотря на совет медика дождаться весны, поскакал по мартовскому ухабистому пути.
В продолжение трех лет все переменилось, кроме моего сердца. Я мог попасть в плен, но моего сердца не пленила черноокая, пламенная черкешенка: я был тот неблагодарный
По приезде в Москву я застал Мемнона уже хозяином дома, владельцем, помещиком.
— Тебе остается только жениться, — сказал я ему.
— Это одно мое желание, — отвечал он.
— За чем же стало дело? Мало ли в Москве невест! Выбирай любую: ты богат, молод, хорош собою.
— Не выбирать хочу я… встретить ее. Я не верю ни сравнениям, ни испытаниям, сердце и рассудок могут быть обмануты; только одно не обманет: голос души при неожиданной встрече. Душа говорит, душа скажет: вот
— Ты прав, Мемнон! Я испытал уже такой голос души, — вскричал я невольно.
— Не в ущельях ли Кавказа? Не в сакле ли во время плена? Бедный! мне жаль тебя, но, верно, свобода милей взаимной любви черкешенки: ты бежал от твоего счастия…
— О, нет, Мемнон! Мое счастье здесь, может быть, в Москве! — сказал я со вздохом и признался Мемнону, что люблю его сестру, что время не изгладило моей любви к Елене, что моя любовь к ней будет первою и последнею в жизни.
— И ты скрывал свои чувства от друга и брата! — сказал Мемнон с упреком.
— Друг и брат! — повторил я, обнимая его.
Елены не было в Москве, но, по словам Мемнона, она должна была скоро приехать.
В продолжение целого месяца я изнывал от ожидания и от боязни, что должен буду явиться Елене без повязки, без явного признака моих подвигов под стопами Кавказа.
Я жил у Мемнона, и мы по десяти раз в день посылали в дом его дяди узнать: приехали ль?
Нет и нет!
— Приехали! — произнес наконец неожиданно вошедший слуга. Если бы сонному вскрикнули над ухом: пожар! — он не так бы испугался, как испугался я, когда раздалось в дверях слово: приехали!
На другой же день Мемнон отправился с визитом один и вскоре возвратился.
— Я попросил позволения представить своего постояльца, — сказал он мне. — Сестре ужасно как хотелось знать, кто этот постоялец, но я утаил, чтобы удивить и обрадовать ее твоим неожиданным появлением.
Страшна была для меня минута готовности ехать; я медлил — Мемнон торопил меня.
Можно быть лучше всех, но если бы кто-нибудь сказал мне, что можно быть лучше самой себя, то я бы смеялся над тем. Красота четырнадцатилетней Елены врезалась в моей памяти. Я так привык в продолжение трех лет любить ее и верить, что ничего не может быть совершеннее ее, и вдруг я должен был разочароваться, изменить ей для Елены восемнадцатилетней.
— Вы ранены! — вскричала она, узнав меня и взглянув на подвязанную руку.
— И как опасно ранен! — заметил Мемнон, улыбаясь.