лежал Ладин. Бляхин пытался заглянуть ему в лицо, гнал мух, толстой корой облепивших небритые щеки расстрелянного. Но мухи, сытые и тяжелые, не улетали. Только подымались и, вися в воздухе, лениво и сонно гудели. Филатов снял фуражку.
— Свой ведь, господи! — перекрестился…
— Свой, говоришь? — Бляхин медленно повернул к нам плоские, как медяки, глаза. — Жаль своего человека… Видно, долго человек мучился… А коль не допущать этого желательно, так не в грудь, говорю, — в ухо целить нужно… Боком и — раз! — гладко!..
Рота на дороге уже подравнивалась.
И опять:
— Ре-же!..
На окраине города стоял серый, заплеванный грязью дом, навалившись на дорогу разнесенным крылечком. В пыли под окном лежали осколки стекла. Над выломанной дверью болталась полусодранная вывеска:
«ПОЧИНКА ЧАСОВ М. Л. ЗЕЛИХМАНА»
— Прощайся с часами, Олимпиада Ивановна! Кончено! — сказал кому-то за мной вольноопределяющийся Нартов.
— Конники их по очереди носить будут. Во-и-ны!..
— Во-и-ны!..
— Отставить разговоры! — бросил из строя Свечников. Нартов посмотрел на него и улыбнулся:
— У петуха — перья, у дурака — форс… Эх, ты-и!..
За пригорком прыгала ружейная пальба… Поручик Ауэ бродил по перрону. Скучал.
— В бой, так в бой!.. Нечего!..
Прапорщик Морозов крутил папиросу за папиросой. Скучал тоже… Я вышел с ним на вокзал, где, составив винтовки, расположилась 5-я рота.
— Забавно, ребята!.. — рассказывал Синюхаев собравшимся вокруг него солдатам. — Штаб она, понимаете, ищет… Какой тебе, старая, штаб?.. А она: главный!.. Да по делу какому? За часами я, служивые!.. Забавно! — Он засмеялся и, сняв малиновую дроздовскую фуражку, стал о колени стряхивать с нее пыль.
— Идемте, ребята! Сейчас старуха к батальонному пошла. У батальонного часы требовать хочет. Давай часы, и никаких гвоздей! К генералам, говорит, пойду! К главным.
— Что? Ну, конечно спятила!..
— И никто не знает, какие часы, да откуда…
— Олимпиада Ивановна! — узнали мы, но пойти к ней не успели.
— В ружье!
Вдоль красных от вечернего солнца рельсов шли роты. Впереди рот вырастал бугорок. Две березки на нем обрисовывались все яснее и яснее…
— Ре-же! — командовал поручик Ауэ…
Разбив красных за Белопольем, дроздовцы пошли на северо-восток — к станции Кореново. Дроздовская бригада уже развернулась в Дроздовскую дивизию, причем 2-й офицерский полк был переименован в 1-й стрелковый имени генерала Дроздовского, а 4-й — во 2-й. Команду над вновь сформированным 3-м полком принял полковник Манштейн, — «безрукий черт», — в храбрости своей мало отличавшийся от Туркула. Он не отличался от него и жестокостью, о которой, впрочем, заговорили еще задолго до неудач. Так, однажды, зайдя с отрядом из нескольких человек в тыл красных под Ворожбой, сам, своею же единственной рукой, он отвинтил рельсы, остановив таким образом несколько отступающих красных эшелонов. Среди взятого в плен красного комсостава был и полковник старой службы.
— Ах, ты, твою мать!.. Дослужился, твою мать!.. — повторял полковник Манштеин, ввинчивая ствол нагана в плотно сжатые зубы пленного. — Военспецом называешься! А ну, глотай!
Перейдя около Кореново линию железной дороги, 1-й Дроздовский полк вновь встретил упорное сопротивление красных, которые бросили в бой матросские части. В первый раз за время моей службы в полку дроздовцам пришлось окопаться.
…Всплыло утро. Над узкой, как Стоход, Снакостью клубился туман. Мы только что отбили третью за ночь атаку матросов. У меня вышел табак, и, пользуясь затишьем, я заполз в окопчик прапорщика Морозова.
— Что ты скажешь? — спросил я, слюнявя цигарку.
— Хорошо дерутся…
— Нет, я не о том!.. Я о Манштейне… Но Морозов не успел ответить. К окопчику подползал рядовой 1 -го взвода Степун.
— Господин прапорщик, прикурить разрешите? Прапорщик Морозов протянул ему огонек.
— Разрешите, господин прапорщик, спросить?..
— Что, брат?
— Разрешите узнать, правда ли, что Козлов уже казаками занят?
— Да, взят… Генералом Мамонтовым. Степун вздохнул.
— Что это ты? А?
— Моя деревня под Козловом будет…
— Ну?
— Да вот боюсь я, как бы не грабили они, — казаки-то наши…
Вдоль окопчиков полз Филатов. Раздавал патроны.
— Меньше, братва, стреляй. Бери в плен, Манштейну товар доставляй…
Туман за окопами редел.
Над Снакостью — перед окопами — туман рассеялся только в полдень.
Опять — густо, цепь за цепью, — наступали матросы. Без перебежек, не ложась, шли они по открытой, плоской равнине. Нами был пристрелян каждый кустик, и ближе как на шестьсот шагов матросы подойти не могли. Но редела и наша окопавшаяся цепь.
Наблюдая за стрельбой своего взвода, я приподнялся из-за окопчика.
— Свечников, головы не прятать! — закричал я, заметив, что Свечников стреляет не целясь, уйдя с головою за бруствер и журавлем колодца выставив вверх винтовку.
— Свечников! Свечнико-ов!
Но Свечников еще глубже ушел под бруствер.
«Ну, я его!» Я вскочил и пошел к его окопчику.
— Ложись, ложись! — закричал мне прапорщик Морозов.
Но было уже поздно. Меня подбросило и с новой силой ударило о землю. Кажется, я вскрикнул.
Минуту я пролежал тихо, следя, как из правой ноги густым потоком струилась боль. Портянка в сапоге намокала. «Надо встать. Добьет…» Но встать я не мог — раненая нога вновь тянула к земле.
— …А ну, здоровой подсобите… Так!.. Здоровой ногой!..
Нартов волочил меня в кустарник… За кустарником поднял и, обняв за плечи, повел на перевязочный пункт.
Над бузиной около дороги метались воробьи. Тощая собака в канаве трепала какой-то длинный окровавленный бинт. С заборов сползало солнце.
Я прыгал на одной ноге, правым плечом навалившись на левое Нартова.
— Не страшно, господин прапорщик! — сказал фельдшер, наскоро сделав мне перевязку. — Ранение междукостное… Ну, трогай! — Он положил мне под голову мой надвое распоротый сапог и махнул рукой,