где находится участок, когда выделен, каков размер, какая почва, где проходят межи.
Новые мои сослуживцы оказались такими же первокурсниками, как и я. Кто собирался изучать право, кто медицину, а кто, вроде меня, гуманитарные науки. Скоро начало учебного года, и все мы с нетерпением ждали его, как начала новой своей жизни, ни минуты не сомневаясь (во всяком случае, я не сомневался), что нас ждет что-то необыкновенное.
Наконец-то настал день, которого мы так ждали. Отпросившись с работы, мы побежали в здание университета, что на улице Мицкевича. Увы, мы опоздали: просторный актовый зал был битком набит студентами. Лишь встав на цыпочки, я увидел впереди, на возвышении, профессоров, сидящих за длинным столом. Но меня тут же оттеснили от двери, и до меня доносились лишь отдельные слова. Кажется, говорил ректор:
— …Наша альма-матер… Свет науки, и только свет науки… Взять крепость науки… Я приветствую всех, кто жаждет…
Чем дальше, тем трудней удавалось уловить слова ректора. Несколько раз прогремели аплодисменты, потом говорил еще кто-то. По слухам, ректор сегодня пожимает руку каждому новому студенту, иначе говоря — фуксу. Было бы недурно, чтобы он и мне пожал! Увы, не только я остался за дверью, не только меня обошли рукопожатием.
Ладно, не попал в аудиторию, и дело с концом. Все равно теперь начнутся невероятные дни — новые друзья, лекции профессоров, полные мудрости, споры студентов и идейные сражения! И я вспомнил письма Казиса Боруты, которые он, студент уже с прошлого года, писал мне зимой из Каунаса. Одно из этих писем накрепко засело у меня в памяти.
«Я вступаю в сражение, — писал мне Казис, — между рабством и свободой. Правда, здесь мы сталкиваемся с вопросом насилия: всех вести к социалистическому порядку, как ксендз ведет души в рай. Не будь насилия в мире буржуазного рабства, я бы, может быть, колебался, что делать, но теперь — нет! С другой стороны, тут еще и дело
Правда, не все мне было понятно в письмах моего друга, но нельзя же сомневаться, что эти письма — отражение нового мышления, студенческих дискуссий, поисков неспокойного ума. Теперь и я окунусь в эту атмосферу исканий и переоценки ценностей!
Приехав в Каунас и обосновавшись в комнатке на Короткой улице, я начал читать стихи Эмиля Верхарна о городах, капитале, восстаниях, деревне в бреду. Тогда в мои руки попал томик его стихов, переведенный на русский язык Брюсовым. Я читал и романтические «Мистерии» Кнута Гамсуна, и «Ингеборг» Бернгарда Келлермана — эти книги утоляли жажду мечты, тягу к новому и неизвестному… (Роман Келлермана «Девятое ноября» я еще в гимназии начал переводить на литовский язык.) Интересовался я и Ильей Эренбургом, полным скепсиса и едкой иронии над буржуазией, над опустошенной войной и все еще не очнувшейся Европой, томящейся под духовным гнетом. После книги Эренбурга «А все- таки она вертится», где автор предрекал, что роман будущего может иметь не больше шестидесяти страниц, восхищался красотой машин и зданиями Корбюзье, я читал изданные в Советском Союзе книжицы об экспрессионизме, футуризме, Маяковском и вольном стихе.
Я жил в полном одиночестве у старой польки, которая приносила мне по утрам горячий чай, а деньги требовала вперед. Не получив жалованья, недели две питался одним хлебом, потому что не было денег. Одолжить было не у кого — летом в Каунасе не оказалось никого из знакомых…
Заметив, что я сильно истощал, референт Гасюнас спросил однажды:
— Ты, часом, не заболел ли? Тебе, братец, следовало бы знать, что для студента чахотка — прямой путь в могилу. Не выкарабкаешься!
Я стеснялся сказать ему истинную причину своей худобы, надеясь как-нибудь дотянуть до первой получки.
Я гулял по городу, который мне казался настоящим великаном. Да, Каунас пришелся мне по душе! Одна Лайсвес-аллея чего стоит! Идешь, идешь, и все конца не видно. А какой вид с Зеленой горы или с горы Витаутаса! Площадь Ратуши, Алексотас, Неман, Нерис — может ли быть что-нибудь прекраснее! Вечером я забирался на холм, глядел на город, где робко вспыхивали первые лампы позднего вечера, и мне хотелось говорить строками Верхарна, полными шума, гула, движения, романтики… и я писал стихи, до одури декламировал их сам себе, посылал своему старому другу Костасу Стиклюсу в Мариямполе, в «Волны Шешупе», которые он издавал…
Но Каунас только с виду был прекрасен, величествен, необычен. При ближайшем рассмотрении оказывалось, что через весь город тянется конка; на углах стоят извозчики с обшарпанными пролетками; по улицам снуют разряженные в пух и прах чиновники и спекулянты; на каждом шагу к тебе протягивают руки сморщенные, сгорбленные старушки, пожилые люди, жалующиеся на безработицу; по вечерам не только в укромных улочках старой части города, по которым я возвращался в свою комнатку, но даже посередине главного бульвара тебя останавливали юные девушки, невероятно размалеванные, нахально предлагая свои услуги. До поздней ночи в городе гудят рестораны и кабаки. Из их дверей то и дело на улицу вываливаются пьяницы. Кажется, что людей этого сорта здесь тьма-тьмущая.
«В городе, где разжиревшие буржуа носятся на автомобилях, много народу дохнет с голоду в подвалах», — писал я в одном из писем своему другу учителю Винцасу Жилёнису, и эту фразу я, без сомнения, не выдумал. Куда отчетливей, чем в городе моего детства Мариямполе, на каждом шагу бросались здесь в глаза контрасты богатства и нищеты, роскоши и бедности.
Многие из моих сотрудников оказались атейтининками. Принимая в министерство новых чиновников, их порядком просеивали. По правде говоря, я сюда угодил по недоразумению и оказался белой вороной. Дело обстояло так. Выбравшись в Каунас, попрощавшись с родными и приехав в Мариямполе, я случайно встретил перед гимназией своего бывшего директора. Это был мрачный, неразговорчивый, но прямой и даже добрый человек. Когда я однажды написал для него, преподавателя литературы, домашнюю работу о значении христианства, в которой как следует прошелся по инквизиции и прочим гнусностям, директор не возвратил мне этой работы, хотя в классном журнале и поставил пятерку. Лишь позднее я понял, как чутко он тогда отнесся ко мне. И вот сейчас, встретив меня на улице, он спросил, почему я не на летних учительских курсах. Я ответил, что собираюсь в университет, только не знаю, как и что… Он повел меня к себе домой и черкнул записку в Каунас — начальнику управления земельной реформы, своему брату. Видно предчувствуя, что мои взгляды не совсем сходятся со взглядами правящей партии христианских демократов, он посоветовал мне на прощанье:
— Только не лезь в политику… В политику, говорю, не лезь…
По-видимому, он куда лучше меня понимал, что за штука политика и почему она не к лицу молодому студенту, добивающемуся места.
Как я уже говорил, большинство моих сослуживцев в министерстве оказались атейтининками. Увидев мои стихи, они покачивали головами, а один прямо сказал:
— Какие-то левые, не наши… Откуда ты их взял? Кто тебе их дал?
Такое неверие в мой талант меня оскорбило:
— Как это — кто дал? Я сам их написал! И не понимаю, почему они левые…
— Знаешь, такими стихами лучше не бахвалиться, — сказал атейтининк. — Разве можно так про бога?
Я сунул свои стихи в карман и решил больше их дуракам не показывать. Несколько стихотворений послал Костасу Стиклюсу, а другие — в оппозиционные газеты Каунаса.
Оказалось, что мои сочинения каунасские газеты берут и печатают без особых трудностей. Совсем недавно в оппозиционной газете я напечатал длинную статью о журнале «Борозда». Этот журнал издавали старые писатели, и он мне не нравился. Вот я и выложил откровенно все, что думал как о самом журнале, так и о некоторых уважаемых его авторах. «Восьмой номер «Борозды», если сравнить его с первым, сделал большой шаг… назад, — писал я. — Больно это говорить, но это неоспоримый факт. То же литературное убожество, как и в прежних номерах, если не больше. Содержание — сплошь сочинения «пенсионеров» (по выражению Ю. А. Гербачяускаса[5])…»
Дальше я принялся за Майрониса: