этого требовать, потому что сама она — атеистка.
В то время лишь в Клайпедском крае существовало гражданское бракосочетание, и те граждане, которым совесть не позволяла лицемерить, отправлялись в ближайшее местечко Клайпедского края — поначалу, как положено, подать на оглашение, а потом, по истечении положенного срока, и сочетаться браком. И вот весной, когда все вокруг цвело и зеленело, мы спустились на пароходе по Неману в Смалининкай и подали на оглашение. В газете некоторое время спустя появилось обязательное объявление. Из-за этого объявления зашумел весь Каунас. Казалось невероятным, что девушка из «хорошей семьи», даже, как многие думали, дочь верующих родителей, собирается выйти замуж за «безбожника и большевика». На объявление тотчас же откликнулась клерикальная газета «Утро». Позднее я узнал, что столпы клерикалов недвусмысленно атаковали отца моей подруги, который тогда преподавал классическую филологию на факультете теологии и философии и, скорей всего, ничего не знал о нашей поездке в Смалининкай. Все торопились вмешаться в дело, которое, как нам казалось, касалось лишь нас…
Видя и слыша все это, мы совсем не собирались расставаться. Напротив, я все больше ценил свою подругу за ее смелость. Я знал, что эта девушка, Элиза, которая казалась такой хрупкой, — сознательный, упорный и волевой человек.
Теперь я снова жил в центре, на улице Донелайтиса. Владельцем дома был знаменитый адвокат, крупный деятель ляудининков — Миколас Шляжявичюс… Но видел я его очень редко. Он сидел в своем кабинете, а я с ним дел не имел. Гораздо чаще я встречал его жену Домицеле, высокую, статную даму интеллигентной наружности. Раз в месяц я отправлялся в ее гостиную, обставленную заграничной мебелью, платить 45 литов за комнату. Дом был выстроен в современном духе. Хотя в нем было всего лишь два этажа, с первого на второй вел лифт. Горничную или сторожа владельцы дома вызывали по телефону. В восемнадцати комнатах жили два Шляжявичюса, их воспитанница Марите (детей у них не было), зять Мацкявичюс и многочисленная прислуга.[88]
В подвальном этаже жила вдова недавно умершего видного художника Каетонаса Склерюса. Дальше, в самом конце коридорчика, находились две крохотных комнатки, видно, кладовки (в этом коридоре вообще было много кладовок, в которых стояли банки с вареньями, грибами и прочими продуктами). Комнатки были низкие, в каждой было по одному окну, с решеткой, словно в тюрьме (чтобы воры не залезли). Эти комнатки сдавались, в одной из них уже жил студент Юлюс Бутенас,[89] а во второй обосновался я.
Юлюс Бутенас интересовался литературой и общественной жизнью. Он собирал материал и писал монографии о Винцасе Кудирке, Повиласе Вишинскасе[90] и других деятелях прошлого. Он всегда подробно знал все события в студенческой среде и даже в городе. Однажды утром Бутенас постучался ко мне в дверь и сообщил, что только что была совершена попытка переворота. Таких переворотов в то время было сколько угодно — чуть ли не каждый генерал мечтал править Литвой, и офицеры то и дело пытались свергнуть Сметону. Но президент держался крепче, чем могло казаться со стороны. Поговаривали, что даже не он сам, а его оборотистая жена Зосе спасает их в самых сложных и опасных положениях. Выйдя на улицу, мы увидели толпу у типографии, люди показывали на ворота полицейского участка, которые свалил танк. Это был знак, оставленный ночным «переворотом».
Как-то ночью меня разбудила полиция — охранка делала обыск в комнатке Бутенаса. Я помню, что убеждал своего арестованного товарища не падать духом, напоминал ему о Винцасе Кудирке. Это, конечно, было довольно наивно.
В комнатке было неплохо, только мучила страшная духота, — сидя за столиком, надо было держать открытым зарешеченное окно, чтобы не задохнуться. Особенно зимой легко было простудиться.
Как-то раз хозяйка решила пригласить нас с Бутенасом на обед. Я никогда не бывал в домах каунасских аристократов, так что охотно согласился — мне было интересно, как все это выглядит. В саду Шляжявичюсов благоухали цветы и зеленели молодые деревца. На веранде дома над моим зарешеченным окном собралась вся семья. Едва пришли мы с Бутенасом, как появился друг дома — ксендз и поэт Миколас Вайткус.[91] Он держал в руке какой-то альбом, на обложке которого был нарисован чертополох. Торопливо взбежав на веранду и поздоровавшись со всеми, он сладким, угодливым голосом воскликнул:
— Господа, господа, прошу внимания!.. Посмотрите, что это… Мы смотрели на альбом, который держал в руке Вайткус, и не видели ничего, кроме рисунка на обложке.
— Мне кажется, это чертополох, — смиренно сказала воспитанница Шляжявичюсов Марите.
— Совершенно верно, — заулыбался Вайткус. — Совершенно верно отгадала барышня Марите — это самый обыкновенный чертополох. Пойдешь босиком по полю и еще наткнешься на такой чертополох. Но тут, поглядите, господа, тут этот чертополох уже искусство. Это уже не чертополох, а творчество, красота… Посмотрите, это же удивительно — какая перемена: чертополох обратился красотой, наши глаза им любуются, верно, господа?!
Мысль была не особенно глубокой, но хозяева довольно улыбались, словно неожиданно решилась очень сложная, запутанная задача.
Нас пригласили к столу. Столовая большая, светлая, а стол ломился от всяких яств. Напитков, кажется, было немного — только французское вино. Хозяйка угощала всех и сама разливала гостям суп, с особенным уважением обращаясь к другу дома Вайткусу. Поговаривали, что он получает немало денег на нужды церкви из кармана Шляжявичюса через горячо верующую его жену.
Вайткус все еще находился в центре внимания. Хозяйка накладывала на его тарелку поджаренный картофель, наливала серебряной ложкой в хрустальный бокал морс, пахнущий свежими ягодами. А ксендз все говорил, говорил, и все его разговоры были похожи один на другой. Обмолвился даже обо мне — он-де думал, что я лишь способный молодой поэт, а теперь увидел, что я — писаный красавец, настоящий Аполлон (это была новость для меня). А шея, мол, как у настоящего Геркулеса (это совсем меня удивило, потому что питался я весьма скудно).
Обед был невероятно вкусный. Мы с Бутенасом, привыкшие к обедам в студенческих столовых, ели так, что трудно было не заметить наш аппетит. Но ни хозяйка, ни другие не обращали на нас внимания. Хозяйка просто не могла оторвать глаз от бело-розового лица ксендза, который находил все новые и новые темы. Он легко коснулся вопросов литературы. Выяснилось, что в литературе он всегда ищет отражение вечной божественной красоты. Потом Вайткус сказал несколько приятных слов Марите о ее музыкальных способностях, и Марите покраснела как пион. Со всеми ксендз был учтив. Когда он ушел, все диву давались: «Какой удивительный человек! Какая культура! Он всюду видит красоту, как настоящий поэт! Правда, он не только ксендз, он поэт и есть, и это, может быть, не менее важно!»
По случайным намекам можно было судить, что этим богатым людям совсем чужды литература, искусство. Они обменивались банальными замечаниями о какой-то постановке государственного театра, которая растрогала до слез хозяйку и Марите, а господина Мацкявичюса, как он откровенно признался, заставила зевать. Господин Шляжявичюс давно уже не ходил в театр — некогда, да и как-то несерьезно.
Ничего нового на этом обеде я не узнал. Я лишний раз убедился в узости интересов наших высших кругов. Стало ясно, как хитро действуют литовские священники — они посещают не только верующих. Они охотятся за благосклонностью и, разумеется, деньгами в семьях богатых либералов.
Единственная встреча с поэтом Вайткусом оставила у меня кисло-сладкое впечатление — он говорил, говорил, словно заведенный; казалось, что он говорит не потому, что должен сказать что-то важное, а потому, что не может остановиться.
…А время шло. Умер Майронис. Смерть этого большого поэта вызвала куда меньший отзвук, чем можно было ожидать. Может, потому, что умер он летом, когда Каунас пустеет, когда в нем почти нет студентов и гимназистов. Мало кто понял, что со смертью Майрониса в литовской литературе на самом деле кончается значительный период. Но рубеж эпох вскоре, весной 1933 года, подчеркнула смерть Тумаса. Гуманитарии веселились в зале атейтининков, когда пришло известие, что на горе Ви-таутаса, в доме своего родственника Пятраса Климаса, умер наш Учитель, седой юноша, один из самых интересных и своеобразных людей Каунаса. Устроители вечера не хотели сообщать танцорам этой вести, чтобы «не испортить настроение», но кто-то (кажется, Корсакас) потребовал прекратить танцы. С глубокой, искренней печалью мы провожали Вайжгантаса, мучительно чувствуя, что больше не встретим таких людей, каким был покойный.