— Шура! Это я, Иван.
— Ах, Ванюша? Так проходи же!
И тут самое для меня страшное: мне нужно сказать, что не один. Приблизившись к нему, говорю, что я не один, что со мной наши сотрудники — муж с женой; вот, дескать, такая беда — мы проездом, но не смогли закомпостировать билеты. Некуда нам деться…
— Да ты что?! Кто же так поступает?
Его слова окончательно парализуют меня. Я чувствую, что уже близка та грань, когда остается только повернуться и молча уйти. И, кажется, я сказал, что, мол, прости за беспокойство, ничего нам не нужно. И тут смотрю, его атака глохнет, он спрашивает: 'Где они?' Когда же понял, что буквально в трех шагах и все его слова слышны, начал приглашать гостей в дом.
— Спасибо, Александр Трифонович, но мы, уж извините, не хотим затруднять вас, — сказал мой спутник.
— Нет, нет! Не обращайте внимания, что я должен был сказать брату. А вы — дело совсем другое, так сказать… Проходите, пожалуйста!
С чувством незваных гостей мы вошли в квартиру старинного дома, состоявшую из двух или трех комнат. Вполне возможно, что в квартире не все комнаты занимала семья брата. Александр стал знакомиться с моими спутниками, было похоже, что они произвели хорошее впечатление, и он с подчеркнутой вежливостью уделил внимание нашей даме:
— Вас мы поселим отдельно, а мужчин… что ж, мужчинам, — развел руками, — придется мириться с тем, что, как говорится, Бог послал… Да-да! — улыбнулся и сделал знак рукой, что нельзя было не понять: на полу.
В первые минуты Мария Илларионовна не показывалась, была на кухне. Нас пригласили в просторную комнату, в которой был накрыт большой продолговатый стол. Александр Трифонович спрашивал о том о сем, чтобы как-то занять гостей и тем несколько сгладить неловкость, которую мы не могли не испытывать как незваные и неожиданные. Мария Илларионовна в беседу не включалась, и ее можно было понять: Александр оказался дома. Но ни старания брата, ни выпитая чарка не смогли притупить во мне горького чувства. Встреча получилась нерадостная, с тяжелым осадком, хотя большой вины за собой я не видел.
Во время ужина вдруг послышался детский беспокойный голос из смежной комнаты, и Александр встрепенулся, поспешно бросился туда. Там, в отдельной комнате, спала дочурка Валя, было ей тогда лет восемь. А увидеть ту Валю мне довелось только лет через сорок совершенно случайно на Новодевичьем, в день памяти Александра Трифоновича.
Наутро у каждого были свои заботы. Спутники мои благодарно распрощались с хозяевами квартиры и тут же уехали, а мне брат обещал посодействовать в оформлении билета и сделал это — закомпостировал в особой кассе, имея на это какие-то права. Но прежде чем я отправился на вокзал, он дал мне познакомиться с новым, в переплете, изданием 'Страны Муравии'. 'Это пока лишь сигнальные экземпляры, займись, почитай, — сказал он, — а вообще, знаешь, увезешь Константину, давай-ка я надпишу'. Он взял книгу и хотел было идти, но приостановился и сказал: 'Пойдем, кабинет посмотришь!' Мы прошли до передней прямо, повернули в какой-то узкий коридорчик и вошли в квадратную комнату, где стоял его письменный стол и очень много, как мне тогда показалось, книг на полках вдоль одной стены. Я был удивлен и спросил: 'Неужели можно все эти книги прочесть?' Он улыбнулся: 'Прочесть… Не прочесть, а изучить, по-настоящему их знать нужно'. На титульном листе 'Страны Муравии' он написал: 'Брату Константину Трифоновичу с пожеланиями всего доброго. М. 14.09.39. Александр'.
— А это вот — тебе! — и вручил мне книжку «Дорога» с похожей надписью.
В кабинете мы задержались, присели.
— Засиделся я, Иван, в этом мрачном склепе, солнце сюда не заглядывает, — начал он. — Крайне надо бы проехать, проветриться. Вот уже и полнота, чувствую, начинает появляться… Да, кажется мне, что обстановка в мире складывается опасная: фашизм топчет польскую землю, а это же совсем рядом. Кто знает, что мы можем ожидать? Ну, а как ты там живешь? Говоришь, женился? Не внял моему совету не спешить? Ну что ж… лишь бы все было хорошо. И сын уже есть? Поздравляю, поздравляю! Как назвал? Валерием? Понял. Ну а меня можешь поздравить с вступлением в ряды Коммунистической партии. И, понимаешь, я не просился, — продолжал он. — Считал и верил, что должен быть час, когда мне скажут: 'Иди к нам!' И оно, такое время, пришло. Он вгляделся в меня. — Э-э! А ты, смотрю, невесел! Что это? Обижаешься, что вчера сгоряча окатил тебя? Извини, Ванюша! Я ведь и посожалел, что так получилось, да что ж… Не принимай, пожалуйста, близко к сердцу! А сейчас пойдем-ка хоть чаю попьем. Впрочем, нет, зачем же нам уходить, здесь, кажется, нам удобней будет. Займись пока возле книг, журналов…
'Страна Муравия' для меня уже не была свежей новостью — читал, кое-что помнил наизусть, и с особым интересом читал то, что попадалось из написанного об этой поэме. Но тут под рукой было новое издание, и я наугад раскрыл книгу на восьмой главе и пробежал по знакомым строчкам до: 'И мальчик, точно со слепым, идет по праву руку с ним'. Мне вспомнилось кое-что из знакомой истории, и я перевернул еще страницу: 'А вот откуда же ты теперь, Илья Кузьмич, бредешь?' — 'Бреду оттуда…' Я сразу представил образ отца, слабого братишку Павлика.
И тут входит брат, неся на подносе чай.
— Заглянул? — спрашивает. — Ну, скажи: остается, — приложив палец к виску, спрашивает, — что- нибудь?
— Да как же нет? Очень даже остается! Можно сказать — осталось! Но это в общем, обо всей вещи я говорю. А скажи мне, о чем я мог вспомнить, читая вот эти строки?
Он посмотрел, на чем я остановился.
— Понял! — говорит. — Батю нашего ты вспомнил! Тогда же я сказал брату, что, мол, читая «Муравию», встречаю обороты речи главного героя, отдельные слова и образные сравнения, которые очень живо напоминают мне отца. 'То конь был — нет таких коней! Не конь, а человек', 'Трулля — трулля — трулля-ши! Пропил батька лемеши' и всякие 'Как хватит, хватит…', «бубоч-ка», «шмякнул». Да и сама песенность отдельных мест — от отца.
— Ведь стоит только вспомнить, — говорю я брату, — как отец, возвратясь из поездки, начинал рассказывать что-либо про лошадей, а такое случалось не так уж редко, то именно как-то так он и говаривал: 'Нет таких коней! Не конь, а человек'. И дело не в областничестве; говор у него, безусловно, был смоленский, но, однако ж, какой-то именно ему присущий.
— Да, — ответил брат, — отрицать такое не буду, в его речи много было интересных особенностей.
Провожая меня на вокзал, он был молчалив, но вот вдруг:
— Ты понимаешь, я замечаю, что в народе есть что-то тревожное.
На вокзале он задерживаться не стал, попрощался тепло, еще раз напомнил передать Константину его приветы, затем крепко так сжал руку и тихо сказал: 'До свидания, Ваня!', оставил меня, и тут же я потерял его из виду.
Через двое суток я сошел с поезда на станции Кавказской. Здесь я должен был пересесть на ставропольский поезд, проехать всего, кажется, километров пятьдесят, сойти на небольшой степной станции Расшиватка, узнать, в какой стороне хутор Фельдмаршальский, где жил и работал Константин, и добраться попутным транспортом до него. Но был уже вечер, а до отправления поезда нужно ждать еще часа три, так что прибыл я на Расшиватку темной непроглядной ночью, какие только бывают в южных степных районах. И так плохо все сложилось: темень кромешная, до хутора более двадцати километров, и никто меня не встретил, хотя я и отправил с Кавказской телеграмму. Но кто же ее мог доставить в столь позднее время? В общем, закуривай, друг, и торчи на станции до утра. И вокруг была какая-то особая, просто ужасающая глушь: ни тебе огонька, ни человека, и станция без зала ожидания. И пришлось мне бодрствовать до утра: то присяду на скамеечку, то пройду туда-сюда-обратно, а о времени никаких ясных представлений: часов у меня не было. Но вот дождался-таки утра, узнаю, что неподалеку есть элеватор, и чтобы уехать, надо быть там: из станиц и хуторов машины с зерном идут на элеватор.
Молодой шофер соглашается меня взять. Тут же предупреждает, что ехать придется в кузове, что в кабине почему-то нельзя, но для меня хорошо и это. 'Ладно, — думаю, — давай хоть в кузове, лишь бы ехать'. Машина — избитая полуторатонка с деревянной кабиной, — скрипя и рыкая, трогается. Мы выезжаем на степную, до глянца накатанную по чернозему дорогу, и передо мной — открытая пятнистая