газогенераторных автомашин. В это время, как никогда прежде, в Финляндии вставал вопрос о бензине: все их автомашины работали тогда на древесном угле или на сухой березовой чурке.
На этом оставленном Красной Армией строительстве побывало много финских спецов. Они лазали по объектам, о чем-то судили и рядили, но по всему было видно, что чувствовли они себя временщиками и ни о каком использовании незавершенного строительства, похоже, не помышляли. Было более чем странно, что финны ничего иного не могли придумать, как убрать мешающие проезду крупные блоки и колонны и заставить пленных копать яму возле каждого блока или каждой колонны и таким образом захоронить их навечно в земле. Каких-либо механизмов для подъема и перемещения многотонных изделий у них здесь не было, поэтому впрягали пленных в эту работу.
Общая картина была крайне гнетущей. Полностью сохранившийся лагерь НКВД, где содержались советские заключенные, теперь, по иронии судьбы, был использован финнами для пленных. Здесь все свидетельствовало о далеко не лучших условиях, в которых содержались заключенные под эгидой НКВД в сравнении с тем, что заново создавались финнами для пленных. Но ведь финны в данном случае — наши враги и поработители. И не они опутывали этот лагерь густой сеткой колючей проволоки, не финны построили отдельно стоявший БУР (барак усиленного режима) с ограждением высотой в четыре метра и нарами из круглых жердей; финны до такого не додумались. Получалось так, что обитель мы сами себе уготовили, и тут уже не скажешь, что финны — жестокий народ, а мы — гуманисты. Тут и речи не может быть! Дошли до пленных и слухи о том, что 'у нас нет пленных, есть предатели и изменники'. Куда же еще яснее? Значит, нет нам возврата на Родину? Или 'из плена — в плен', чтобы стать лагерной пылью. И мысли такие преследовали меня постоянно, как больного. А может, я и был уже болен, поскольку нагрузка на психику невыносимо беспредельна. Такие симптомы я чувствовал: солнце порождало непередаваемую тревогу и грусть, я часто плакал, вспоминая родных: жену, детей, мать, отца, братьев, сестер. Конечно же я понимал, что судеб, схожих с моей, миллионы. Да что ж из того? У каждого на этот счет свой взгляд, своя природа.
Приехали финские гражданские специалисты и тут же приступили к монтажным и всяким прочим работам. Для выполнения тяжелых, грязных и трудных работ они привлекали пленных. Работы велись довольно долго, месяца три. Был установлен паровой котел, подведено электроснабжение, построено несколько сушильных камер, поставлен транспортер, циркульные пилы и прочее. В этот период, пожалуй, находиться под началом гражданских специалистов было легче и проще, и объяснялось это, видимо, тем, что в большинстве своем специалисты были интеллигентными людьми, они не позволяли себе грубостей по отношению к пленным. Хотя и это не меняло общего положения в вопросах питания и условий в лагере, но все же к нам относились по-людски, а это что-то да значило. Помню и такое. Когда инженер заметил, что я проявляю интерес к финскому языку, пообещал купить для меня русско-финский словарь, и слово свое сдержал, за что я был немало благодарен ему. Но, как выяснилось впоследствии, этот благожелательный жест инженера не прошел незамеченным, и ему было-таки указано, чтобы впредь такое не повторялось. Это я смог понять из объяснений самого инженера: 'Узнал луутнанти' (лейтенант).
Таинственная фигура в форме финского офицера, действительно, время от времени попадалась на глаза — на местах работ и в самой лагерной зоне. Он появлялся нежданно-негаданно; в одиночестве, ни к кому не обращаясь, степенно, как может позволить себе человек на прогулке, ходил по зоне лагеря, в задумчивости останавливался. Кое-кто из пленных видел этого человека в местах изначального их пребывания в плену и с осторожностью поговаривал, что именно он уводил куда-то пленных, после чего их никто уже не видел… Внешне этот офицер был элегантен и красив, но было в его лице нечто холодно- мрачное и отталкивающее, взгляд был всегда направлен как бы внутрь себя. Называли и фамилию его: Хильянен, что по-русски означало «Тихий». Видеть мне его пришлось, может, всего пару раз, но личность его я хорошо запомнил. И так вот было угодно судьбе, что месяца через два мне пришлось оказаться в его власти и на себе испытать весь ужас его должности (об этом расскажу немного погодя).
К осени 1942 года организованное финнами чурочное производство начало работать. Никакой особой механизации там не было: вертелось десятка полтора трофейных циркульных пил. Самым примитивным образом, с ручной подачей, работали на этих пилах пленные, тут же рядом вручную кололи чурку; дальше она шла в сушильные бункера, затем, высушенную, ее ссыпали в бумажные мешки, там же грузили на автомашины и увозили. Так и продолжалась эта нудная, изнуряющая шумом и визгом работа…
К часу дня на лошади привозили с лагерной кухни бочку обеденной баланды (жидкой мучной затирухи), и работа прекращалась. Пленные обступали ее со всех сторон, у каждого наготове какая-либо банка, миска или старый, где-то подобранный советский котелок. Эти жалкие посудины пленные всегда держали при себе, сберегая как ценнейшее имущество. Терпеливо и вожделенно ожидая своей скудной порции, они медленно продвигались очередью вокруг той повозки с бочкой, подставляя свои посудины под выныривающий ковш, отходили в сторону и тут же, часто без ложек, трясясь, выцеживали все, что досталось. Хлеба к этому часу, конечно, никто уже не имел — сохранить полученный утром было выше сил.
Прослеживая вновь и вновь обстоятельства и причины, приведшие этих советских людей к столь драматическому положению, нельзя не учесть и не признать, что причиной-то оказалась полная неспособность командования предвидеть обстановку и соответственно имевшимися в его распоряжении силами организовать боевые действия. Не могу забыть, как нелепо была на три четверти загублена наша первая стрелковая рота 367-го стрелкового полка близ местечка Вяртсиля в первом же бою. Мы были буквально брошены под истребительный огонь врага, хотя самого-то врага так и не обнаружили — враг, поджидая нас, был хорошо замаскирован. Там, где-то у заставы, мы оставили убитыми и ранеными не менее ста двадцати человек, едва ли причинив какой-либо урон врагу. Куда уж более доказательный факт преступного незнания обстановки и ведения боя! Да к тому же еще бегство с места боя самого командира роты Реброва и его замполита Вовка. Объяснить этот случай, пожалуй, нельзя ничем иным, как преступным расчетом, что война все спишет. Но какой же ценой можно измерить тот моральный ущерб, который понесли в своих душах оставшиеся в живых?..
Я второй раз упомянул о моем первом дне войны совсем не для оправдания, что оказался в плену, что остался жив. По прошествии более полувека, когда за все мои несчастья оплачено, кажется, самой дорогой ценой, мне совсем не хотелось бы вновь видеть себя, пусть даже мысленно, узником одиночки Лубянской тюрьмы с ее непременными ночными допросами 1947 года, вновь выслушивать решение Особого совещания, пройти этапом через всю Транссибирскую магистраль, через все пересылки и произвол блатных, вновь увидеть себя в Чукотлаге, везущим на санях ящик с костлявыми трупами, чтобы свалить их в заранее вырытую бульдозером траншею на втором километре от поселка Эгвекинот…
Очень не хочется вспоминать об этом, но читатели моих первых публикаций напоминают, что хотят знать обо всем дальнейшем.
Среди пленных в Петрозаводском лагере был финн, родом якобы из какого-то района Ленинградской области, с его слов — бывший студент третьего курса Лесотехнической академии. В рабочей зоне он исполнял роль переводчика. На втором году пребывания в плену для узников лишь в редких случаях возникала необходимость в переводчике — многое они понимали вполне на финском языке, но поскольку бывший студент был финном, то для него условия были особые, и это его вполне устраивало — физически он не работал. Появился он в этом лагере как-то незаметно, его откуда-то привезли с нарочным, как переводчика. Но это никого и не удивляло — перемещения бывали всегда. Для меня появление такого пленного было кстати: интересуясь финским языком (я этот язык хотел знать как можно полнее), я всегда мог обратиться к нему с любым вопросом и тут же получить ясный и толковый ответ. Мне приходилось иногда беседовать с этим человеком, порой откровенно и доверительно, в том числе и о том, как прошла моя молодость, как сложилась судьба, всегда ли человек в силах организовать свою жизнь так, чтобы она была радостной и счастливой. Чаще же наша беседа переходила к теме о войне, о всенародной трагедии, то есть к неописуемому горю, великой беде каждого, где бы он ни был и кем бы он ни был (имея в виду прежде всего судьбу простого человека, судьбу солдата). Конечно же посылали проклятия фашизму и Гитлеру, но вот Сталину — нет, чего не было, того не было, хотя и тогда мы знали о его жестокостях, но остерегались, может, только таили внутри себя. Впрочем, кое-что я мог и рассказать, например, о моих скитаниях в ранней юности, о тех несправедливостях, которые я испытывал все десять довоенных лет, о том, что семья отца подверглась высылке в период коллективизации и что все это лишает меня надежды на возможность благополучного возвращения на Родину. Это есть самое страшное что только можно представить: меня