точнее, на шведской пограничной полосе, где и был встречен двумя, как показалось, очень рослыми пограничниками в белых меховых шапках. Там я назвал себя собственным именем.
Это было 15–18 октября, точно не помню — дней не знал.
Там же, не дав мне отдышаться, они осыпали меня вопросами, которые я не мог понять, но когда один из них, тыча пальцем себе в грудь, произнес: 'Яг эр свенскар! Свенскар!' — это уже было созвучно с нашим «швед» или «сведен», тем более что его палец указывал и на меня, я понял его и сказал: 'Я — русский! Рюслянд!' Тут я услышал: 'О-о! Ео-о!' На их лицах было и сочувствие, и приветствие. И нет, совсем не было это похоже на то, что меня повели под конвоем. Они как бы увлекали меня, идя рядом, торопясь и отрывочно, с помощью жестов, пытались мне что-то объяснить на непонятном для меня языке, касаясь моей невзрачной одежды, брезгливо произнося что-то схожее с нашим 'феэ-э!', бросая жест в сторону. Но, в общем, вели они себя совсем невраждебно, и это меня успокаивало и ободряло. Минут через десять мы подошли к будке телефонной связи, куда один из солдат вошел и позвонил. Очень скоро подошла автомашина типа нашей ГАЗ-69, из нее как по тревоге почти на ходу выскочил человек в темной форме и вопрошающе обратился к солдатам. Было упомянуто слово «рюсск». Его взгляд скользнул по мне с головы до ног; и я услышал вопрос: 'Рюсск пойке?' ('Русский парень?'). Я догадался, о чем он спрашивает, кивнул утвердительно, подальше этого разговор не пошел, полисмен не знал ни русского, ни финского, и мне было указано, чтобы я сел в машину.
Ехать пришлось совсем недалеко — машина остановилась у небольшого каменного строения котельной, где была и душевая. Вот так: прямо с ходу — меня под душ. Но об этом я догадался не сразу. Первым долгом мне стали предлагать и так и этак показывать, чтобы я разделся, но происходило это не в душевой, а в кочегарке, возле котла, и я никак не мог понять, в чем дело и чего от меня хотят. Потом показали мне кабину, открыли вентиль, и я увидел, как хлынули струйки воды — догадался наконец, что могу вымыться после моих долгих странствий. Но ведь надо только представить, каков я был, если полных семь недель не раздевался, — на мне все истлело и боязно было вообразить, что после душа мне придется надеть опять то, что сбросил с себя. Но беспокойства мои были напрасными: когда вышел из душевой, то своей грязной одежды не увидел — она уже была сожжена в топке. Кто-то из младших чинов полиции накинул на меня простынь, указал надеть тапки, и в таком виде я был уведен в арестантское помещение и водворен в камеру, где было указано место и выдано нательное белье. Все это произошло прежде, чем подвергли меня первичному допросу: кто я есть, откуда и зачем перешел границу.
На допрос меня пригласили только на третий день. Не знаю, был ли это следователь в обычном моем представлении или же это был какой-то оперуполномоченный, но факт, что русским языком он не владел — допрашивал, с моего согласия, на финском. В сущности, для меня это никакой роли не играло, поскольку вопросы мне были ясны и понятны, каких-либо обвинений мне не предъявлялось, и у меня не было причин отвечать не так, как было на самом деле. В сравнительно краткой форме я рассказал этому первому шведскому следователю сущую правду: о том, что моя родовая фамилия Твардовский, что звать меня Иваном и все то, что само собой следует по порядку: год рождения, место рождения, место жительства до службы в Красной Армии, сколько времени был на войне, когда попал в плен, когда и как бежал из лагеря пленных и т. д.
Здесь, в этом шведском пограничном городке — Хапаранда, соединенном посредством моста через пограничную реку с таким же названием с соседним финским городком, я пробыл на положении задержанного не менее двух недель. Не буду описывать условия содержания — они были не сравнимы с условиями в советских местах заключения.
За эти две недели по одиночке и группами прибыло человек сорок норвежцев, с десяток немцев из Северной Финляндии и трое русских. Вступать в близкое знакомство с кем-либо из встретившихся здесь беженцев мне не случилось. Накануне отправки в лагерь для интернированных мне была дана вся необходимая по сезону одежда. Уезжал я поездом без всякой охраны, но, поскольку шведского языка совершенно не знал, мне был дан сопровождающий из штатских граждан. Поездом мы ехали часов семь — восемь, сошли на станции города Умео. Но до лагеря нужно было добираться автобусом — он был где-то в стороне, километрах в сорока от Умео, на берегу средней части Ботнического залива.
Это было в первых числах ноября 1944 года — в первый день моего пребывания в шведском лагере интернированных беженцев из разных стран Западной и Восточной Европы: Франции, Бельгии, Голландии, Польши, Дании, Норвегии, из Прибалтийских республик и прочих дальних и близких от Швеции мест. Но начнем с того первого впечатления о самом лагере. Еще при въезде предстал обзору очень своеобразный, возведенный на склоне обширной лесной поляны городок не менее чем из сотни аккуратных типовых домиков-общежитий. Называть их бараками просто не хочется, да пожалуй, и нельзя — так они привлекательны и опрятны. Их строгие ряды на фоне зубчатой стены хвойного леса и благодаря броскому присутствию живых, двигающихся обитателей выглядели нарядно-праздничными. И ничего лишнего возле жилых домиков: ни сарайчиков, ни отхожих будок — санузел, водопровод, центральное отопление в каждом домике.
В домике, где меня поселили, были только русские и говорящие по-русски. Кстати, он был там единственный, русских в этом лагере было мало, всего человек тридцать или несколько больше. Но то, что русские жили отдельно от других, не было исключением — другие национальные группы также были поселены отдельно, и это было хорошо, так как были случаи национальной неприязни и явного недружелюбия. Самые неприятные эпизоды столкновений разыгрывались в столовой, которая была узким местом: приготовить пищу для такой массы людей и потом суметь в сжатые минуты подать на столы, накормить — все это стоило почти адских усилий шведским девушкам. И можно представить, какое нужно иметь терпение и выносливость, чтобы с утра и до вечера обслуживать все новые и новые сотни разноязыких пришельцев, которые к тому же не всегда вели себя достойно.
Каждый из интернированных по истечении двух-трех недель пребывания в лагере, пройдя какую-то проверку или уточнение данных, мог получить паспорт для иностранца и поехать в любой населенный пункт, чтобы устроиться на работу. В большинстве случаев администрация давала адреса предприятий, где желающие могли получить работу с оплатой на общих основаниях, то есть в тех же размерах, как оплачивался труд шведских рабочих. Но речь, конечно, могла идти о рабочих местах, где не обязательно знать шведский язык: например, работать лесорубом, грузчиком, рабочим при ресторане и т. д. Такие условия лично меня в тот момент вполне устраивали, и я поджидал такой возможности. Во-первых, меня не прельщало жить на «милосердных» хлебах, я догадывался, что в конечном итоге каждое государство за своего подданного, находившегося в интернировании, обязано будет оплатить понесенные расходы. Во- вторых, с того момента, как только среди русских интернированных стало известно, что я Твардовский Иван Трифонович, то их это как-то сильно напугало, и меня стали обходить — зачислили в агенты НКВД. Поначалу я думал, что это просто интеллигенты от безделья шутят, ан нет. Один из них, назвавший себя журналистом, перешел на полный серьез и, обращаясь ко всем русским, криком призывал: 'Что тут гадать?! Его брат, поэт Александр Твардовский, законченный сталинист! И сомнений не может быть, что этот не зря тут, по заданию НКВД прибыл!'
В Швеции, конечно, такие толки не могли представлять мне угрозу, но было неприятно: навесили тень агента на меня. Поспособствовало этому нелепому подозрению еще, пожалуй, и то, что я по простоте рассказал, что бежал из штрафного лагеря один, путь мой был побережьем Ботнического залива, в пути находился почти семь недель и границу перешел в районе реки Хапаранда. Этим маршрутом никто из русских не проходил, хотя ясно же было, что в Швецию все русские прибыли из Финляндии. Если же это так, то я вправе был думать, что удалось им это сделать не без помощи тех, кому они служили. Но это, конечно, лишь моя догадка. И многое осталось неясным: в связи с чем, откуда и каким образом, если спросить каждого из русских, оказался он в Швеции, как-то все старались уйти от таких вопросов. В лагере, где мне довелось быть (а был я там недели три), русские в своем большинстве были из интеллигенции, образованные люди: журналисты, преподаватели высших школ, инженеры, врачи, служители религиозного культа и прочие в этом роде. Никто из них ничего о себе не рассказывал. Они держались отдельными группами, как давно знавшие друг друга единомышленники. Позволю себе более подробно сказать лишь об одном из них — Бронеславе Яворском. Ко мне он относился довольно дружественно, кое-что рассказывал о себе. Называл себя инженером, якобы доводился сыном известному в свое время московскому солисту. Обладал и сам отличным баритоном и по просьбе слушателей охотно исполнял два-три классических романса. Его любимые вещи были: 'Хотел бы в единое слово…', 'О, не буди меня, дыхание весны…', 'Песнь