Чем все это закончилось? Было совершено несколько убийств. В секцию бригады Ханжиева, в которой жил и я, часов в одиннадцать вечера, когда все уже улеглись спать, но свет, как всегда, на ночь одной лампочкой оставался включенным, вбежал уголовник с ножом в руке и громко приказал: 'Всем укрыться одеялами с головой! А кто чувствует себя виновным, тому укрываться не надо'. Все покорно подчинились этому требованию, но было страшно. Потом было сказано: 'Пойдем!' Кого увел с собой этот преступник, никто не видел. Все лежали на своих местах недвижимо, без слов. В соседней секции той ночью задушили уведенного мокрыми скрученными полотенцами, сшитыми в одно. Узнали об этом утром. Преступников было четыре или пять, но на вахту с повинной явился только один, да и то неизвестно, добровольно он это сделал или был послан под угрозой. Потом был убит бригадир Гришин. На него напали ночью, на спящего, разрубили топором голову. Потом еще и еще убивали на производстве. Затем после обеденного перерыва блатные, под угрозой расправы, не позволили бригадам выйти из зоны на работу. Об этом было доложено начальнику Чукотлага майору Стеценко: ОЛП № 1 саботирует выход на работу. Блатные ставили условия: освободить из барака усиленного режима (БУРа) их лидеров, посаженных за совершенные преступления.
На место прибыл Стеценко. Он потребовал немедленно выйти на работу, но в ответ услышал непристойную ругань и грязные выкрики. Обстановка накалялась стремительно: несколько сот голосов гудели и требовали освободить наказанных. Снова и снова майор требовал подчиниться, выполнять его приказ, но его не слушали. Здесь же стояла охрана с автоматами, и майор дал приказ: 'Огонь по врагам народа!' И автоматы застрочили по сгрудившейся толпе заключенных. Было убито девяносто три человека. Много было раненых. Это событие само по себе было неслыханное, ужасное, потрясшее всех жителей поселка Эгвекинот. Ведь огонь был открыт по людской массе, которая находилась за проволокой, и потому уже расстрел нельзя было оправдать. Приказ майора Стеценко о расстреле без суда и следствия ничем не отличался от немецко-фашистских расстрелов пленных. Тем более что люди согнаны были в толпу насильственно, под угрозой расправы уголовников. Погибли многие ни в чем не виновные.
Лично мне волей судьбы не пришлось быть в толпе попавших под расстрел. В тот день я не пошел на обед в зону, хотя обычно всегда ходил, но вот такой мой рок — сердце предвещало беду.
Трупы были перенесены в барачное здание старой больницы, где лежали до марта 1952 года незахороненными. Были комиссии, были разбирательства, но об этом нигде ничего не было рассказано. Хоронили убитых в марте. В ящики из горбылей заключенные клали по четыре трупа и волокли их на второй километр, где была заблаговременно вырыта траншея. В нее и опускали погибших.
Участвовал в захоронении и я. Лагерное начальство было заменено, в том числе и майор был куда-то переведен в другое место.
В апреле 1952 года я первый раз посмел зайти в УРЧ (учетно-распределительную часть) Чукотлага, чтобы узнать, как идет сокращение моего срока согласно зачетам рабочих дней. Это учреждение находилось в зоне ОЛП № 1, тоже в барачном здании, В нем было до удивления уютно и чисто. За столом сидела очень милой внешности молодая женщина в форме МГБ, которую я никогда ранее не видел. Обошлась она со мной внимательно и добродушно, что казалось чем-то необычным. Ведь в лагере заключенный просто не встречает подобного. Он привык к словам 'Ты — зэк', что почти равно — 'Ты — никто'. А тут я услышал:
— Назовите, пожалуйста, свою фамилию. Я назвал с добавлением имени и отчества.
— Ой! Я рада вас видеть, Иван Трифонович! Я так много наслышана о вас как об удивительном мастере. Рада сообщить, что вы очень скоро освобождаетесь.
Она нашла мой формуляр и сказала:
— Ну вот, ваш срок окончится двадцать седьмого мая — чуть больше месяца осталось.
Я поблагодарил ее за внимание и хотел уже уйти, но она, смущаясь, добавила:
— Извините меня, Иван Трифонович! Мне очень неудобно, не осудите меня, но я хочу просить вас… Будьте так добры, сделайте мне браслет для наручных часов. И, пожалуйста, дайте слово, что зайдете к нам в день вашего отъезда. Вы будете нашим гостем, мой муж будет очень рад вас видеть.
Да, дорогой читатель, не усомнитесь, я пишу истинную правду. Понимаю, что так бывает очень-очень редко, но так было.
Очень сожалею, что не могу назвать многие имена тех, с кем случалось встречаться, иметь откровенные беседы, слышать слова признательности.
Накануне дня освобождения в мастерскую ко мне пришел новый начальник Чукотлага Григорьев, кажется, майор. Он сердечно поздравил меня с освобождением. Я его видел впервые, но вот назвал он меня по имени-отчеству.
Днем моего освобождения из Чукотлага было действительно 27 мая 1952 года. В лагере я пробыл пять лет четыре месяца двадцать дней.
Прежде чем выйти за ворота, нужно было одеться в гражданское платье. Где его взять? Слыхал, что в магазинах поселка ничего подходящего нет, да и не хотелось появляться на людях в лагерной шкуре. Подсказал какой-то «шестерка», что все можно найти у 'дяди Саши'. Я спросил: 'Не обманет?' — 'Что ты! Разве позволит вор в законе обмануть? Идем!' Вот ведь как было. Четыре года провел на Чукотке, но никаких «дядей» не знал, мне они были совсем неведомы. Я согласился пойти.
В глубине барака, в углу, была отгорожена одеялами на проволоке кабинка. «Шестерка» боязливо спросил: 'Можно, дядя Саша, по делу?' Послышался голос: 'Кто?' — 'Это я, дядя Саша, Морж!'
Через минуту мне было позволено выбрать то, что меня могло устроить. Надетые на плечики, висели над второй заправленной койкой десятка полтора костюмов и пиджаков. Я, конечно, понимал, что все это было когда-то с кого-то снято так же, как сняли с меня в Иркутской пересылке в 1947 году; может, и выиграно. Но для меня в тот момент это роли не играло. Я подобрал по себе хорошо выглаженные темные брюки и светлый цветной пиджак, спросил о цене. 'Шестьсот рэ', — был ответ. Я отсчитал деньги, подал и сказал: 'Проверьте, пожалуйста!' В тот момент «шестерка» толкнул меня рукой и шикнул: 'Ты что! Вор никогда не проверяет'. «Дядя» небрежно, без слов, сунул в нагрудный карман деньги и тут же принял на второй взъерошенной койке горизонтальное положение.
Не буду описывать, как искал сорочки, туфли, кепку. Все это я нашел, хотя и не без хлопот. Пришел час, и я навсегда покидал «исправительное» заведение. Сразу же — на почту, послал телеграмму жене.
Но моя великая радость сменилась непредвиденной печалью: при получении справки об освобождении из заключения мне было объявлено, что есть указание, что освобождающиеся по зачетам обязаны половину сокращенного срока отработать в Дальстрое по вольному найму. 'Боже мой! Что за напасть?! — гудело в моем перенапряженном сознании. — За что же? Почему об этом не было сказано сразу, при объявлении постановления о применении зачетов?' Было сверхдосадно. Только послал телеграмму жене, и вот ее теперь надо терзать добавкой ожидания. Нет, не описать мне той горечи, с которой я должен был оформляться в отделе кадров в ту же мастерскую, которую успел только что сдать своему ученику. И никаким образом ничего нельзя было изменить.
Пришлось смириться. Договорился с молодой четой, приехавшей из Нижнего Новгорода, чтобы занять в их квартире угол. Пообещал платить тысячу рублей в месяц, чтобы и столоваться вместе с ними. Согласились. Спасибо им из моего сегодня! Хорошие были люди Витенька и Наденька Овчинниковы.
Кажется, 20 ноября встретился мне начальник отдела кадров управления Чукотстроя Михайленко. Я его узнал с того дня, как он объявлял мне строгий выговор за «грубость» при оформлении меня на работу по вольному найму. Был такой случай. Михайленко остановил меня:
— Твардовский! Слушай, пожалуйста. Есть возможность уехать тебе, но пойми, нужно срочно отгравировать рельефом так, как это ты делаешь, один моржовый клык. Только и всего. Пароход уходит 24–25 ноября, ждет ледокола. Делай хоть ночью, хоть днем и тащи эту вещь ко мне на квартиру.
Ну что тут мне было отвечать? Конечно, я бросил все и вся, схватил у него свежий клык, как назло редчайшей длины, и помчался к себе в мастерскую. Ночь напролет работал без устали, и все так хорошо получалось, что даже сам был доволен, что бывало далеко не всегда. Через день, в полдень, — к Михайленко — знал, что он будет дома. С собой еще прихватил то, что берег для жены. Показал. Гляжу, какая реакция. Он:
— Вещь стоящая. Признаюсь. Но слушай, платить могу тебе только тем, что устрою выезд. Не будь мелочным! — Да Боже мой, сохрани и помилуй, т-т-товарищ Михайленко!
О какой еще оплате смею думать?!