хитили ни грубая мозаика, ни некрасивый византийский стиль, ни пятьсот причудливых колонн внутри, привезенных из пятисот дальних каменоломен. В соборе все истерто — каждый камень отполирован и сглажен прикосновениями ладоней и плеч праздных людей, которые в давнопрошедшие времена благочестиво бездельничали здесь, а потом умерли и отправились к чер... то есть нет — просто умерли.
Под алтарем покоится прах святого Марка, а также Матфея, Луки и Иоанна[69] — собственно, почему бы и нет? Венеция почитает эти останки превыше всего на свете. В течение четырнадцати столетий святой Марк был ее патроном. В городе, по-видимому, все названо либо в его честь, либо так, чтобы как-то напомнить о нем, завязать с ним хотя бы шапочное знакомство. В этом, кажется, вся суть. Быть в хороших отношениях со святым Марком — предел венецианского честолю бия. Говорят, у святого Марка был ручной лев, которого он обыкновенно брал с собой в путешествия; и куда бы ни шел святой Марк, лев следовал за ним по пятам. Лев был его защитником, его другом, его библиотекарем. И вот крылатый лев святого Марка, придерживающий лапой открытую Библию, стал излюбленной эмблемой великого древнего города. На площади святого Марка его тень падает с самой древней колонны Венеции на толпы свободных граждан внизу, как падала уже много веков. Крылатые львы торчат повсюду, — и нет сомнения, что там, где находится крылатый лев, не может случиться никакой беды.
Святой Марк умер в Александрии Египетской. Если не ошибаюсь, он принял мученический венец. Однако это не имеет отношения к легенде, которую я хочу рассказать. В дни основания Венеции — примерно в четыреста пятидесятом году после рождества Христова (ибо Венеция намного моложе остальных итальянских городов) — некий священник увидел во сне ангела, и тот сказал ему, что, пока в Венецию не будут перенесены останки святого Марка, этот город не прославится среди царств земных; что прахом святого необходимо завладеть, перенести его в город и построить над ним великолепный собор; и что если когда-нибудь венецианцы позволят перенести святого куда-нибудь еще из его нового места упокоения, то Венеция в тот же день исчезнет с лица земли. Священник оповестил граждан о своем сне, и Венеция немедленно принялась добывать тело святого Марка. Одна экспедиция за другой терпели неудачу, но попытки не прекращались в течение четырехсот лет. Наконец в году восемьсот с чем-то Венеция получила его при помощи хитрости. Глава венецианской экспедиции, переодевшись, украл скелет, разобрал его на отдельные кости и уложил их в сосуды, наполненные свиным салом. Религия Магомета запрещает своим последователям прикасаться к свинине; и вот, когда стражи остановили христианина у ворот города, они, едва заглянув в корзину с драгоценным грузом, брезгливо отворотили от нее носы и пропустили его. Кости были погребены в сводчатом склепе знаменитого собора, столько лет дожидавшегося их, и таким образом безопасность и величие Венеции были обеспечены. И по сей день в Венеции найдутся люди, верящие, что если бы святой прах похитили, то древний город исчез бы, как дым, а следы его навсегда скрыло бы море, которое не умеет помнить.
Глава ХХIII.
Скользящие движения венецианской гондолы свободны и грациозны, как у змеи. В длину она имеет футов двадцать — тридцать и узка, как индейская пирога; острый нос и корма поднимаются из воды, как рога полумесяца, только крутизна дуги чуть-чуть смягчена.
Нос украшен стальным гребнем с прикрепленным к нему боевым топором, который порой угрожает разрезать встречные лодки пополам, чего, впрочем, никогда не случается. Гондолы красят в черный цвет потому, что, когда Венеция была в зените своего великолепия, пышность гондол перешла все границы, и сенат издал закон, запрещавший подобную роскошь и предписывавший делать все гондолы черными и без всяких украшений. Если бы мы смогли докопаться до истинной причины этого постановления, то несомненно оказалось бы, что богатые плебеи, разъезжая по Большому Каналу, слишком уже явно старались выдать себя за патрициев, и понадобились твердые меры, чтобы поставить их на место. Из благоговения перед обоготворяемым прошлым и его традициями эта унылая мода сохраняется, хотя закон, который ее ввел, давно уже утратил силу. Да будет так. Черный цвет — цвет траура. Венеция носит траур.
Корма перекрыта помостом, на котором стоит гондольер. Он гребет одним веслом — разумеется, с длинной лопастью, потому что он стоит, почти не сгибаясь. Деревянный колышек в полтора фута высотой с двумя крюками, или выступами, справа и одним — слева, торчит над планширом правого борта. На этот колышек гондольер опирает весло, иногда перекладывая его на другую сторону или вставляя в другой крюк, — в зависимости от того, куда ему надо направить лодку. Но как ему удается тормозить лодку, заставлять ее пятиться, гнать ее совершенно прямо вперед или резко поворачивать так, чтобы весло при этом не сорвалось с едва заметных зарубок, остается для меня неразрешимой загадкой и источником неизменного интереса. Боюсь, что я больше любуюсь изумительным искусством гондольера, чем богато украшенными дворцами, мимо которых мы скользим. Порою, когда он слишком близко огибает угол дома или проносится мимо встречной гондолы буквально на расстоянии волоска, я весь «ежусь», как говорят дети, словно человек, локоть которого зацепило колесо проезжающей повозки. Но гондольер рассчитывает свои движения с замечательной точностью и лавирует среди хаоса снующих лодок с уверенной небрежностью опытного извозчика. Он никогда не ошибается.
Иногда мы проносимся по большим каналам с такой быстротой, что едва успеваем заглянуть в двери парадных, а иногда, в темных проулках предместий, мы проникаемся величавым спокойствием, гармониру ющим с тишиной, плесенью, гниющей водой, цепкими водорослями, необитаемыми домами, запустением, которое царит кругом, и движемся медленно, как и подобает при серьезных раздумьях.
Гондольер — все-таки очень живописная каналья, хоть он и не носит атласного камзола, шляпы с перьями и коротких шелковых штанов. Осанка его горделива, он гибок и подвижен, каждое его движение грациозно. Когда его стройная фигура, возвышающаяся на приподнятой корме узкой пироги, вдруг вы рисовывается на фоне вечернего неба, эта картина чарует иностранца своей новизной и необыч ностью.
Мы сидим на подушках пассажирской каютки, отдернув занавески, курим и либо читаем, либо рассматриваем встречные лодки, дома, мосты, людей; и это гораздо приятнее, чем дома трястись в пролетке по булыжной мостовой. Ни у одного экипажа нет такого ровного, мягкого хода, как у гондолы.
Но очень странно — просто очень — видеть лодку в роли собственной кареты. Мы видим, как коммерсанты, выйдя на крыльцо, садятся вместо омнибуса в гондолу и отправляются в свои конторы. Мы видим, как юные девицы, прощаясь на крыльце с подругой, целуются, играют веерами и щебечут: «Навестите нас поскорее... ах, пожалуйста, вы и так нас совсем забыли... мама просто жаждет вас видеть... И ведь мы переехали в новый дом — просто очарование! — совсем близко от почты, и от церкви, и от Союза христианских молодых людей; и у нас там