Долма мне не понравилась. Шашлык был вкусный, но жесткий. Хлеб, правда, пышный, горячий. А вообще, лучше бы мы в тот ресторан не ходили.
— Ты сам хорош, герой. Принципиальный весь из себя, а что сын твой живет в подвале тебе наплевать.
— Замолчи!
— Это ты молчи. Посмотри, что делается вокруг. Все твои дружки живут в центре, в кирпичных домах.
— Я не продавался, и продаваться не буду!
— Зато я теперь понимаю, почему твоя первая жена ушла к адмиралу.
— Все, — взревел отец. — Я больше не могу!
— И я тоже не могу. Идиотизм имеет границы. Мы живем в прогнившей стране и должны как-то жить. Да, не смотри на меня с ненавистью. Я не могу больше сидеть в этом коммунальном подвале, пахнущем плесенью, понимаешь?
— Вот оно как, — рассуждала мама, закутав меня в шубу. Да, в том июне в Москве выпал снег, так бывает в жизни. Снег был холодным и мокрым, станция железной дороги совершенно гадкой и склизкой. Улицы кирпичного квартала, построенного в конце войны — темными и зловещими. — Ты думаешь, я права? Нет. А зачем? Хочется жить по-человечески. Уходит жизнь, мне уже тридцать пять лет. Но ты, Саша, скажи. Когда мы к бабушке приедем улыбнись и скажи: «Свалились, как снег на голову». Она растает. Мне это сейчас просто-таки необходимо… Тем более, что бабушка наша тоже сложный экземпляр. Господи, за что мне все это, почему я не родилась в крестьянском срубе, и не видела жизнь, как она есть, в суровом чередовании рождений и смертей. Но ты все равно не поймешь. Ты про то, что бабушке сказать надо помнишь?
— Как снег на голову, — пробубнил я.
Про снег на голову я как раз понимал. На платформе шел снег, падал, таял, растворялся в свете прожектора.
И когда мы прошли по «Институтскому». проезду к улице «Октябрьской». и увидели куцые балконы, мне не оставалось ничего, кроме как расплыться в идиотской улыбке трехлетнего пацана, и сказать:
— Бабуль. Свалились, как снег на голову. Папаня от нас уходит. Не сроднились они душевно. Пиздец, короче.
Так всегда говорил Коля из нашего двора, а он знал, что делает, ему было лет восемь, или даже девять, и мы боялись его как огня.
— О, Господи, Марина, чему ты научила ребенка! Что за ужасный блатной жаргон, вы так теперь разговариваете? — бабушка начала рыдать.
— Саша! — Мама начала плакать. — Где ты это услышал…
— Меня уже ничего не удивляет. Мальчик останется у меня.
— Мама. У нас сложный этап. Потом, эти соседские дети.
— Знаешь что, Марина, разбирайтесь. А ты пока отдай мне внука.
А я ведь понимал, что к чему. И, проснувшись на следующий день, поежился на сундуке и спросил:
— Ты моя бабушка?
— Угу.
— А кто мой дедушка?
— Какая тебе разница?
— Ну все-таки, ну пожалуйста, ну скажи!
— Ленин.
— Ты серьезно? — Я смотрел на нее голубыми глазами и думал об Инессе Арманд. — Так ты тоже Арманд?
— Дурачок, — засмеялась старушка. — Твой дедушка родом из Ярославля, лежит в Петрозаводске. Блокада его доконала. Но расписаны мы с ним не были, бумаги наши были не в порядке. Есть хочешь?
— Угу.
— Я кашу сварила. Поешь. Потом можешь поиграть во дворе. И чувствуй себя человеком.
— Человек — это звучит гордо, — вырвалось из меня.
— Наследственность, однако. Далеко пойдешь, — согласилась бабушка. — Иди, Саша, погуляй. Я устала.
— Я тоже устал, — согласился я.
— А ты от чего?
— От бессмысленности жизни. Так папа говорил.
— Какое совпадение… Господи, за что мне это?
— За грехи, — так всегда мама говорила.
— Ну, у кого грехов больше ангелы небесные разберутся.
— А это кто, ангелы?
— Ну, такие поросшие перьями кентавры. Как на картине. Господи, такой симпатичный был, все ко мне приставал. Вокзал какой-то расписывал.
— Бывает, ба. — Сам не знаю, откуда проснулся во мне инстинкт самосохранения. — Спать-то где буду?
— Здесь, на сундуке. Я одеяло подстелю.
— И буду я спать на сундуке этом четыре с половиной года. Я, собственно, не против. Город этот будет вечным, и время тоже вечно, и мертвые живы, они сидят на лавочках возле дома, они ждут творога в магазинах. И сгущаются тучи на горизонте, и пахнет прибитой к земле пылью, и воробей в истоме клюет гусеницу, и первый секретарь исполкома забрасывает удочку в пруд, и рождественские морозы, и драконы Комоду в «Клубе кинопутешественников». с лысым Сенкевичем. Нет, тогда Сенкевича еще в природе не было, а был странный старик с забытой фамилией вроде Штрилица, который изобрел пионерскую организацию. А все это было под Новый, тысяча девятьсот шестьдесят седьмой от рождества Христова год.
Утро в той шестиметровой комнате наступило внезапно. Рассвет взорвался цыганским хохотом, и сосредоточился на картине Куинджи. Фарфоровая тарелочка, лунная ночь.
— Айда на пруды!
— Темная ночь, только пули свистят по степи…
— Орешника за новую метлой.
— Давайте убирать снег и докажем, что мы, ученики второго класса пятой школы, достойны звания…
— Значит вы с Галей в одном классе учитесь? А я слесарь. Да, вот заказ Новогодний дали. Колбаску. Хочешь?
— На этом острове малина была сладкая. Вот мы и плавали туда-сюда, девчонкам ягоды…
— Господи, милая, зачем он тебе? Лысый дурак, ничего из себя не представляет. Я уверена, он просто хочет получить Московскую прописку.
— Ну мама, я его люблю!
Мокрые наволочки. Все-таки бабы дуры.
А потом появился симпатичный баптист-Володя, из шляхтичей. У него была хорошая улыбка. И на его удочку клевали бычки. И наволочки высохли.
На лестнице пахло влажной плесенью.
— Серега! Серега! Это полный финиш!
— Молодой человек, вы, надеюсь, имеете в виду грядущий концерт Генделя в зале Чайковского?
Это Александра Николаевна, бывшая старая дева, уверенная в том, что она была любовницей маршала Блюхера. В ее комнатке пахло валерианкой и бумагой от бесконечных томов Большой Советской