стакан. — Пойдет? — Он вопросительно смотрел на нас, замерших в недоумении.

— Не надо тебе пить сейчас, — Леня неожиданно проникся происходящим. — Ты чего, мы все весь день вкалывали, заводи мотор, да в хранилище уезжай!

— Да пошел ты! — водитель налил стакан. — Ну, пойдет?

— Нет, не пойдет, — зло сказал Леня.

— Пойдет! — уверенно заявил мужик, проглатывая содержимое стакана. — Уй, ё-мое, не пошло, — судороги сломили его и водка, мутным потоком смешавшись с содержимым его желудка, вышла наружу, жадно впитываясь в сырые комья земли. — Отойди, городские, раздавлю, мать вашу так, — он покачиваясь сел за руль, и виляя уехал.

— Уходим в лагерь, построиться в колонны, — комиссар отряда был полон осознания собственной значимости. — Скоро ужинать будем, бойцы. Спеть песню хотите?

— Хотим, — залихватски ответили девушки.

— Слушай, — Леня, страдальчески скривившись, смотрел на меня. — А может в Америку удерем?

— Ты чего, с ума сошел? — Прошедший день изменил меня, я начинал ненавидеть большинство своих сокурсников, с грустью вспоминая Колю, Игоря, Яну, Вику, Инну, Беллу, нормальный мир, существующий где-то совсем недалеко от этого поля, мир, в котором люди, живущие вокруг меня понимают, что к чему, и никогда не согласятся петь бездарные песни хором.

— Ну вы, — Люба с красными щеками пренебрежительно смотрит на нас. — Вы нам всю статистику изгадили! Соседний поток норму выполнил ударно, а из-за вас мы на третье место в соревновании сошли.

— Мы не виноваты, — я пытаюсь спасти положение, — нам идиот какой-то попался, заставил всю грядку с самого начала по второму разу проходить.

— Не оправдывайся, — Люба полна презрения и классовой ненависти. — Почему-то никого из нас не трогали, только Сашу с Леней обидели, маменькиных сынков!

— Ну знаешь, — я начинаю злиться, — а кто тебе на экзамене помогал? Кто лабораторки давал переписывать, дура!

— Ну да, вспомнил, — лицо ее снова загорается красным огнем ненависти. — Сейчас жизнь другая, ты мне контрольные не вспоминай. Короче, если завтра наш отряд снова подведете, с вами по-другому разговаривать будут. У нас есть ребята знакомые, с четвертого курса, они вас так отделают, что мама родная не узнает! — Довольная собой она уходит.

— Слушай, — лицо Лени становится белым. — Я тебе клянусь, если я когда-нибудь удеру из этой проклятой страны, я тебе помогу!

— Я тебе тоже! — мы пожимаем руки.

Становится темно, и мы наконец добредаем до пионерского лагеря. В столовой на раздаче стоит толстая бабка в грязном фартуке, она вываливает на алюминиевые тарелки густую манную кашу с жидким озерцом машинного масла посередине. Есть не хочется, ужасно болит спина, и мы, с трудом добравшись до коек, отваливаемся.

— Эй, чего разлеглись, на перекличку пора! — Сашка тормошит нас. — Вам чего, неприятностей вам на собственную задницу мало, что-ли?

— Идем, идем, — я с трудом напяливаю сапоги и слушаю, как мегафон ревет на площади, подводя итоги первого трудового дня. Мне хочется домой, и я с тоской понимаю, что еще по крайней мере недели три мне суждено сгибаться над грядками, утром и вечером слыша этот ненавистный, искаженный мегафоном металлический голос комиссара.

На следующее утро начинает идти мелкий осенний дождик. Небо застелено низкими серыми тучами, от земли поднимается пар, грунтовую дорогу мгновенно размывает и мы месим грязь, с трудом вытаскивая из липкой глины сапоги. Под дождем уборка картофеля превращается в мучение, старые мешки пахнут плесенью, подгнившая, мокрая картошка, облепленная землей, становится тяжелой и наполненные мешки невозможно оторвать от земли.

Дорога к полю проходит мимо наполовину засохшего ручейка, у его берегов стоят голые, изогнутые деревья, покрытые бугристыми налетами. Такой пейзаж вызывает в памяти страшные сказки, кажется, что в этом гиблом месте поселилась нечистая сила. Поле спускается к небольшому болотцу вниз от маленькой, заброшенной деревушки, в которой давно уже никто не живет. За болотцем начинаются холмистые перелески. Над развалинами домов возвышается старая кирпичная колокольня, почему-то построенная в слегка готическом стиле. Уходящий вверх шпиль неожиданно увенчан подобием луковицы, над которым скривилась погнутая железная балка, когда-то заканчивавшаяся крестом. Окна в церквушке выбиты, мрачная, она возвышается над колхозным полем.

Днем облака рассеиваются, и между ними выглядывает солнце, а на горизонте между перелесков появляется радуга. Мои рукавицы пропитаны грязной холодной жижей, костяшки пальцев распухают и начинают неметь. Я с испугом думаю о том, что если дождь продлится еще несколько дней, я больше никогда не смогу играть на пианино. Наконец, деревенский трактор привозит обед: рис с тертой морковью, жесткими обрезками мяса, и чуть скисший компот. Компот я с отвращением выплевываю, и бреду к заброшенной церкви. Около нее растут старые деревья, на них качаются зеленые яблоки, на некоторых из которых виднеются красноватые прожилки. Я срываю одно из них, инстинктивно приготовившись к тому, что сейчас мой рот сведет терпкой горечью, но яблоко пропитано ароматом мокрой травы, меда, свежести, я никогда не думал, что этот незрелый плод может быть так вкусен.

Вход в церковь завален ржавыми железками, я с трудом пробираюсь через остатки комбайна, и наконец оказываюсь внутри. Свет пробивается через разбитые окна, пахнет засохшими человеческими испражнениями. Птица, испуганная моим появлением, бьет крыльями и срывается с перекрытия, улетая через окно. Я поднимаю глаза вверх и вздрагиваю от строгого лика Христа, потемневшего, но еще вполне различимого. Вокруг его головы разливается золотой диск, его черные, миндальные глаза смотрят с болью со стены на пробивающийся сквозь каменный пол бурьян, на серые высохшие кучки кала, на желтые обрывки газет, сваленные в углу.

Осеннее солнце неожиданно пробивается через окно, просвечивая в застоявшемся пыльном воздухе светлый, колеблющийся луч, падающий на лицо сына Божьего. Неведомый мастер, расписавший эту церквушку был талантлив, Христос удивительно земной и живой, его одежда объемна, а поднятый палец замер, это движение удивительно точно схвачено. Кажется, что грустный Бог вот-вот опустит руку, со скорбью глядя на дела рук человеческих.

— Подъем, — доносится с улицы глухой металлический голос, усиленный мегафоном. — обеденный перерыв закончился, приступаем к работе!

Солнце, ненадолго выглянувшее во время обеда, снова скрывается за сизыми тучами, дождь усиливается, моя куртка промокла, и мы с Леней, чертыхаясь, грязные по пояс, наполняем картошкой все новые мешки. Темнеть начинает рано, и на поле, с трудом продираясь сквозь размокшую землю, появляется трактор с прицепом. За его рулем сидит все тот же колхозный мужик. Он в доску пьяный и грубо матерится.

— Погружай! — командует комиссар, — размокшие мешки изрядно потяжелели, и мы с трудом переваливаем их через деревянные борта прицепа.

— А кто в хранилище это говно сгружать будет? — рыгает водитель. — Я уже сегодня наработался, мать вашу. Выделяй грузчиков, командир!

— Авдеенко, Горшков, — на погрузку, — командует комиссар.

Трактор ревет, проворачиваясь огромными колесами, и тащит забитый картошкой прицеп за собой. В прицепе поверх картошки сидят промокшие под дождем грузчики, посланные начальством на разгрузочные работы.

— Куда едешь, мать твою так, — в отчаянии кричит комиссар, но уже поздно. Трактор зависает над обрывом, неумолимо наклоняясь, и затем неспешно, словно в замедленной киносъемке, заваливается на бок, сползая в болотце.

— Сволочь пьяная, — Горшков успевает спрыгнуть на землю, измазавшись в земле, но Гришки Авдеенко не видно. Прицеп перевернулся, трактор тоже, и рассыпанная картошка покрывает толстым слоем землю.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату