это в конце концов так понравилось людям, что вскоре и у них вошло в привычку. Но вот Диму собаки не трогали. Посторонним казалось, что собаки испытывают к Диме страх, но посторонние ошибались. Просто собаки чувствовали, что Диме было бы неприятно разговаривать с ними, и оставили его в покое…
Таким образом, творец Собачьего Пробуждения оставался единственным на Земле в стороне от него, и надо заметить, выглядело это тем более странно, что стоило Диме немалых усилий — действительно, книги, написанные собаками, фильмы, снятые собаками для собак или для собак и людей, телепрограммы, смешанные спортивные состязания — оставаться в стороне от всего этого было нелегко. Да что там фильмы, а старший инженер соседней лаборатории мохнатый сенбернар Дик? Дима едва здоровался с ним, и главным образом из-за этого, хотя Дика такая холодность совершенно не задевала, замдиректора по АХО, московский водолаз, высказал мнение, что это Дима из-за Нобелевской выкореживается. Увы, ошибался и замдиректора. Подлинные мотивы Димы станут ясными из предлагаемой вашему вниманию последней части, в которой Дима занят главным образом тем, что читает ПИСЬМО ОЛИВЬЕ.
III
Проблема закладки бумаги в машинку была решена давно, еще до Якова. Дима приволок из машинного зала своего института (уволился-то он только после Якова!) рулон бумаги, на которую ЭВМ выдает свою цифирь, насадил его на вращающуюся ручку, а ручку прикрепил к каретке, и бумага потекла с нее под клавиши непрерывным потоком, и Оливье оставалось только осторожно обрывать ее по мере надобности.
— Можешь приступать к сочинению мемуаров, — заявил Дима по окончании работы, но к мемуарам Оливье приступить не успел — подвернулся Яков.
Зато летом времени у Оливье хватило бы на тетралогию, и потому Дима совсем не удивился, когда однажды, вернувшись домой после одного из первых сентябрьских дождей, был встречен в прихожей Оливье, державшим в зубах несколько листов бумаги.
— Это тебе, — сказал Оливье, — прочти, пожалуйста, только поставь мне сперва пластинку Моцарта.
— «Реквием», как обычно? — спросил Дима, проходя в комнату и бросая плащ на диван.
— Да, «Лакримозу». И читай на кухне, если тебе не трудно. Ты мне очень помешаешь, если войдешь до того, как кончится пластинка.
— Ну давай, медитируй! — хохотнул Дима, настраивая проигрыватель, и послушно отправился в кухню. Чувство вины, легкое, но несомненное, помешало бы ему спорить и при более обременительной просьбе Оливье.
На кухне Дима первым делом поставил воду для кофе, а затем устроился на стуле поудобнее и принялся читать.
«Как ты знаешь, — писал Оливье, — это лето я провел практически в полном одиночестве. Не прими за упрек, скорее наоборот, так мне было легче разобраться, ведь все мои занятия состояли исключительно из размена оставленных тобою десяток на колбасу и окорок в нашем магазине, где написанные мною на машинке записки принимались за твои, и потому надуть меня никто не пытался, а хоть бы и надували… Итак, я мог целыми днями читать, гулять, наш цифровой замок, хоть и похож на яковский, но не подвел меня вопреки твоим опасениям ни разу, и, главное, я непрерывно думал, и прежде всего над тем, зачем мне это надо — думать. Я не мог спросить об этом у тебя — ты не давал мне времени для вопросов, ты мчался все лето во всевозможных направлениях со всевозможными спутниками и спутницами на всех видах транспорта… Бог знает, где тебя только не носило, но дело было и не в этом — я чувствовал, что ты ответа не знаешь.
Расскажу одну короткую историю, что произошла со мной где-то на тихой центральной улице — не обратил внимания на ее название. Я брел куда-то без определенной цели, поглощенный своим, и вдруг заметил человека с круглой сетью в руках, приближающегося ко мне. Намерения его были ясными и агрессивными, и это так озадачило меня, что я на мгновение замер, но ведь мои мгновения куда короче ваших! Для собачника — это был собачник, я уже не сомневался, не прошло и миллисекунды, а я уже стоял не потому, что замер от неожиданности, а потому, что понимал: пока надо стоять. Ситуация скорее забавляла меня — ты знаешь, это был первый случай в моей жизни, когда кто-то посмел на меня напасть, и в общем, мае было интересно, что этот обормот предпримет дальше. То есть было совершенно очевидно, что он собирается накинуть на меня эту свою сеть, или петлю, неважно, и сейчас примеряется, как бы ее бросить половчее. В тот момент, отлично сознавая, что времени у меня раз в десять больше, чем у него, я забавлялся разгадкой шарады: «Интересно, о чем он сейчас думает?» Наверное, о том, сколько ему за меня заплатят — ведь не для живодерни же он рискует целостью своей кожи, нападая на меня? Да и кто сдаст на живодерню собаку, которую сам Яков оценил в семьсот рублей? Таким образом, дело для меня заключалось в спортивном состязании, где на карте с моей стороны не стояло ничего. Догадайся он просто позвать меня за собой, и я, может, пошел бы просто из интереса посмотреть на дураков, которые отвалят за меня деньги, а потом останутся с носом. Но тут я заметил, что этот человек (если человеком можно назвать) со своей точки зрения точно так же не рисковал ничем, как я с моей. В его глазах не было ничего, кроме тупой уверенности в барыше. В его глазах я увидел сотни удачных бросков, сотни задушенных собак, но в его глазах я не увидел разницы между мною и прежними. Это решило дело. В момент броска я еще находился там, куда он метил, но, когда его сеть долетела до этого места, я был уже рядом с ним, и его коленная чашечка хрустела под моими зубами. Этот хруст и его вопли порой снятся мне и сейчас, и тогда я просыпаюсь в отличном настроении, но суть не в том. Суть в том, что тут я впервые за все время использовал разум. То есть впервые разум пригодился мне для моих личных, собачьих целей. Не берусь вычленить, что было от разума, а что от инстинктов, кто о чем предупредил и кто на что подвигнул, но разум присутствовал тут несомненно, пусть даже смешанный и неотделимый от инстинктов в этом акте. Итак, разум нужен, чтобы избежать собачника? И для того, чтобы грызть не что попало, а именно коленную чашечку? Маловато.
Я понимаю, что в процессе борьбы за существование жизнь встает перед видом, как один большой собачник, и тут разум делается существенным фактором, но коль скоро вы, люди, уже обрели его и даже вывели нас, догов, то зачем теперь разум нам? Для каких целей? От каких собачников спасаться? Ведь иных собачников, кроме людей, нет на этой планете, но, по крайней мере, с догами у вас мир, а если бы и нет, то разве поможет нам наш молодой разум, да еще задавленный тысячелетним предрассудком повиновения Человеку? И мне стало ясно, что собаке разум не нужен. И сейчас же я понял, почему заговорил, — помнишь, ты все допытывался, а я не мог ответить? А между тем ответ содержался в первой же моей фразе: «Буду писать, раз ты хочешь». В том-то все и дело! И как же долго я не мог понять, что тебе это действительно необходимо, чтобы понимать меня — я-то ни в каких словах не нуждался, ты всегда был для меня открытым и ясным, я постоянно видел все твои желания и намерения, а подозревал, что ты видишь меня насквозь. И пусть при этом ты часто вел себя так, как если бы совершенно меня не понимал, — на то твоя господская воля, считал я, не считал то есть, чувствовал, переживал, назови еще как-нибудь, не знаю, в общем, жил так, и все. Как же мне было тяжело признать вдруг, что божество нуждается в каких-то значках для того, чтобы что-то понимать! Как же долго я не мог примириться с этой мыслью, и как сильно я тебя этим, должно быть, мучил!
И тут ты уехал на дачу, и я понял, что не мне судить, а следует делать то, что требуется от меня, и слова стали выплывать откуда-то огромными пачками, я ведь всю жизнь провел в мире слов, слышал их постоянно, и теперь смысл каждого был мне понятен и ясен, я мог попробовать каждое на язык и на нос, представить написанным и произнесенным, мог вертеть, как хотел, ими и не заметил за этим, как прошла неделя и ты вернулся. Услыхав, как ты поворачиваешь в замке ключ… А впрочем, не стоит об этом, главное ты уже знаешь — собаке нужна пресловутая вторая сигнальная, как щуке зонтик, и если вы, люди, действительно решите заняться Собачьим Пробуждением — а насколько я вас знаю, вы, раз начав что-то, ни за что не остановитесь, пока не дойдете до конца, каким бы он ни был, — так вот, если вы решите заняться Собачьим Пробуждением, помните — только из любви к хозяину собака способна заговорить. Других стимулов у нее нет, и нечего тыкать ей в нос колбасой с диким воплем: «Еда!»