вычеркнуть!

С тех пор она переменилась к нему: не заходила в комнату, которую он ремонтировал, не сидела, как прежде, вечерами на кухне, где мать продолжала пить с ним кофе. Элизабет даже не интересовалась, выходит ли фреска, даже ни разу не посмотрела на нее. Она и с ним старалась больше не встречаться, а когда случайно сталкивалась, уже не могла назвать его по имени, а кивала равнодушно, будто постороннему.

Дине же она заявила, что у нее много уроков, да и занятия в школьном театре отнимают время, и она больше не может, да и не хочет принимать участия во всем этом. Она так и сказала «во всем этом», специально не уточняя, даже развела руками для наглядности.

Мать как-то слишком быстро и слишком согласно кивнула.

«Неужели она все знает? – думала Элизабет. – Не может быть, чтобы он сам рассказал ей о своем унижении. А если рассказал, то значит, он не стыдится ее. А если не стыдится, то значит, они вдвоем переступили стыд…» Элизабет догадывалась, пусть смутно, что стыд можно переступить, только когда возникает близость. Какая именно близость, она догадывалась тоже. Так в ней и закралось подозрение.

Она не шпионила, не караулила, просто стала более чуткой, более внимательной. Например, вечером, прощаясь перед сном, по привычке целуя мать в щеку и лишь у самого выхода кивнув тому, другому, она недвижимо замирала сначала в холле, потом на лестнице и напрягала слух, пытаясь уловить хотя бы обрывки фраз. Но взрослые на кухне долго молчали, видимо ожидая, когда заскрипят ступеньки лестницы, и их взаимный сговор вызывал жгучую обиду, как будто ее снова предают, но на этот раз мать. Подозрение тут же усиливалось – ведь сговор возникает только у договорившихся, сблизившихся людей.

Однажды она все же не вытерпела. Проскрипев ступеньками лестницы наверх, нарочито хлопнув дверью спальни, Элизабет через несколько минут как можно тише приоткрыла дверь и выскользнула наружу, чтобы на носочках, медленно-медленно, едва ступая, спуститься вниз.

Она была уверена, что раскроет этот ужасный заговор, что застанет мать врасплох. Сначала, затаившись в холле, она будет долго подслушивать их разговор. А потом неожиданно появится в проеме двери, и как же будет забавно наблюдать за их изумленными лицами! Тогда мать наверняка поймет, как это подло – сговариваться против дочери. Особенно с посторонним, по сути, чужим человеком.

Но ее ждало разочарование – дверь на кухню была плотно закрыта, ни щелочки, ни обрывка звука. Очевидно было, что эти двое на кухне хотели отгородиться именно от нее. Элизабет снова стала подниматься по лестнице, уже не обращая внимания на скрип ступенек. Тут же подступили слезы, подкатились к глазам, предательство матери было так очевидно, что, обессиленно рухнув на кровать, перестав сдерживать себя, Элизабет разрыдалась.

Впрочем, прошло совсем немного времени, и все раскрылось.

В ту ночь Элизабет почему-то проснулась – то ли слишком ярко светила луна на безоблачном, почти беззвездном небе, то ли было душно и маленькое, хоть и поднятое до упора окно не давало ночной свежести проникнуть в застоявшийся комнатный воздух.

Элизабет пролежала несколько минут на кровати, глядя через поднятую фрамугу окна наружу, и почему-то ее охватило беспокойство. Беспокойство разрасталось, ночь давила безмолвностью, хотелось пить, тело подернулось легкой, влажной испариной. Элизабет даже не знала, который сейчас час, она поднялась с кровати, надела длинную, до колен майку на узкие плечи, стала спускаться вниз. Уже на лестнице ее удивила мертвая тишина ночного дома, он казался брошенным, необитаемым. Дверь на кухню была открыта, но кухня ничем не отличалась от остального дома – такая же темная, безжизненная, отчужденная.

Элизабет налила себе воды из крана, она была теплая, слишком пресная, но от нее стало немного лучше, не так пугающе одиноко. Потом Элизабет снова побрела к лестнице, снова поднялась на второй этаж, подошла к спальни матери, толкнула дверь, та поддалась легко, без напора. В комнате никого не было, все те же мрачные, кажущиеся из-за темноты слишком большими, тяжелыми, слишком расплывчатыми предметы мебели, словно кто-то накрыл их толстой, сглаживающей контуры материей.

Элизабет стало не по себе.

– Мама, – позвала она и снова: – Мама!

Никто не отзывался, стояла все та же глухая, ошарашивающая, подступающая к самым ступням, карабкающаяся по ним, по ногам, по телу к самому горлу пустота ночного дома. Гд е мама, куда она исчезла? А что, если с ней случилось что-нибудь? Ведь может случиться все что угодно!

Так же осторожно, словно боясь растревожить прислушивающуюся к шагам тишину, Элизабет снова спустилась по лестнице вниз, заглянула в гостиную, в столовую, подумала, а не спуститься ли в подвал, решила, что лучше не стоит. Вместо этого она подошла к входной двери, потянула – дверь оказалась не заперта. Тоже странно, обычно дверь всегда запиралась на ночь.

Уже на веранде ночь предстала перед Элизабет во всей красе. Полная, до неприличия большая луна раскрашивала желтым кусок неба. Цвет сгущался и менял оттенки, смешиваясь сначала с темно-синим, а потом с черным, начинал вязнуть в нем, создавая приглушенный отблеск, – она вообще была слишком обнаженная, эта луна, слишком выпуклая, будто бесстыдно предлагала себя. И оттого, наверное, лужайка перед домом выглядела таинственной и загадочной и приглашала на свои запутанные ночные дорожки.

Элизабет, как была в длинной ночной рубашке, босиком спустилась с веранды и ступила на влажную от росы траву, сделала еще несколько неуверенных шагов, а потом совсем замерла. Слева у коттеджа заливавший поляну лунный свет отступал под напором другого света – тоже желтого, но более жесткого, навязчивого. В нем было значительно меньше оттенков, в этом свете, он был упрощен до грязно-желтого, искусственного, создающего много ненужных, тоже искусственных теней.

Так оно и было: из бокового окна коттеджа расползался едкий, фальшивый, лицемерный электрический свет, он словно ничего не хотел освещать, а наоборот, хотел все утаить, сохранить в секрете.

Элизабет скользнула по траве, собирая ступнями росистую, освежающую влагу, подошла к дому, пригнулась перед окном, а потом, припав к стене, едва-едва, одним глазком заглянула внутрь.

Напрасно она осторожничала. Окно было приоткрыто, белая занавеска отодвинута в сторону, старый медный торшер с матерчатым желтым, усиливающим электрический свет абажуром неровно освещал комнату. Но в ней никого не было – пустое, совершенно равнодушное пространство. Элизабет подумала, что легко могла бы вскарабкаться на невысокий подоконник и влезть внутрь, она даже оперлась руками на выступ, подпрыгнула, подтянулась, закинула ногу, но тут же соскочила бесшумно, упруго, как кошка, приземлилась в прохладную траву. Там, внутри комнаты происходила какая-то зажатая возня, будто двигали мебель, но тихо, чтобы не услышали, приподнимая поочередно один бок за другим, перемещая по сантиметрам.

Элизабет прислушалась. Точно, в соседней комнате, совершенно темной, застывшей в темноте, что-то происходило: то хлопало оставленное открытым на сквозняке окно, то раздавался скрип несмазанной двери, то скрежет вынимаемого из дерева ржавого гвоздя. Но все как-то приглушенно, будто через плотную, поглощающую звук тряпку.

Отчетливая, острая, как игла, догадка уже уколола волнением сердце Элизабет, она услышала, как исступленно громко, намного громче, чем звуки, доносящиеся изнутри, забилось ее сердечко, она даже испугалась, что это услышат в доме.

Еще тише, чем прежде, лишь касаясь кончиков травинок, она подкралась к соседнему окну. Долго стояла у стены рядом, боясь заглянуть внутрь, боясь, что либо обезумевшее сердце, либо неровное, шумное дыхание выдадут ее. Звук изнутри стал отчетливее, он уже не сливался в один неразборчивый, механический скрежет, он распадался на куски, очеловечился – вот процедился вздох, в конце его выскользнуло и забилось отчетливое, растянутое, высокое «и». Потом опять вздох, точно такой же, с таким же выдавленным, живым, дрожащим окончанием, потом опять, почти неотличимый, и еще, и еще, как будто заела и закружилась окольцованная в воздухе звуковая фраза без окончания, без продолжения.

И вдруг где-то в середине, вдогонку, разбрасывая на ходу в стороны ритмичные вздохи, вырвалось совсем иным звуком, коротким, плотным, долго сдерживаемым, зажимаемым. «Т-а-а-к» – накрыло сверху и замолкло, и снова одиночный, сдавленный, очень грудной, и теперь понятно, что женский вздох с неестественным, слишком высоким по звучанию «и», оборванным на середине, как будто забыв про смычок,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату