– Бесконечно твердишь то же самое.
– Да, но я люблю тебя.
Она сразу страшно влюбилась в водянистые глаза. Считала его Сальвадором Дали, думала, будто мир, который он видит, удваивается и утраивается, пока он не сможет смотреть прямо. Была уверена, что он станет художником, а не наемным халтурщиком, малюющим торговую рекламу. И теперь понимала, что, как бы ни старалась, он по-прежнему способен ее одурачить, снова заставить наполовину поверить или хотя бы дать ему еще один последний шанс воспрянуть.
– Может быть, просто картина, – сказала она, – но я сомневаюсь.
– Возможно, сон вещий. Что-то мне говорит: если я закончу картину, то вернусь к жизни. Не знаю почему. Наверно, какой-то инстинкт.
– Не зацикливайся на этой картине, – сказала она. – Я не хочу терять тебя, что бы там от тебя ни осталось. И не медли. Я бы на твоем месте не откладывала ни на секунду.
Поэтому Морис принялся за наброски, эскизы, из которых возникал образ Шейлы. Кисть формировала контуры тела, краски играли, безошибочно ложась на место, там сгущаясь, тут разжижаясь, запечатлевая все, кроме улыбки. Когда улыбка выйдет, перед ним распахнется портальная дверь.
Однако в процессе работы из воображаемого образа его жены выскользнул какой-то другой. Морис почувствовал, что кто-то изнутри него самого наблюдает за ним, а потом шагает наружу, как друг, появляющийся в тот же самый момент, когда ты о нем вспомнил. Он лихорадочно соображал, стараясь разглядеть конкретные черты того, кто в данный момент следит за его работой.
Он не лишился рассудка – рассудок лишился его.
Изображение проявлялось, как фотография. Образ, всплывший во сне наяву, за полчаса обрел полную и окончательную форму. Это как бы происходило без помощи Мориса, хотя все-таки он возник из его головы, из ванночки с химикатами, куда был погружен негатив.
Фигура высокая, белая, сплошные каркасные кости, обтянутые бумажной кожей воздушного змея. Она… оно… он… был в резной женской маске монаха, рожденного гейшей; губы изогнуты в улыбке, не в смехе; глаза сочувственно прищурены.
– Наверно, я взял тебя с обложки какой-нибудь дзен-буддистской книги, которые вечно перечитывала Шейла-битница.
– Знакомый голос, – сказала фигура. – Что сталось со скатом Морисом, любителем скэта? Умер, наверно. Какая там погода внизу – теплая, как моча, или холодная, как формальдегид?
– Отец?
– Кто тебе мозги затуманил? У тебя нет отца.
Морис выглянул из-за холста, уставился на фигуру, как на иллюзорный тотемный столб.
И спросил – правда, негромко:
– Кого я сотворил – чародея?
– Я явился готовым полуфабрикатом. Ты помог только с деталями. – Он протянул для пожатия руку и сразу отдернул. – Меня зовут Иона.[4]
– Я никогда не ходил в воскресную школу. Кто он такой? Исцелял от прыщей или ходил по кактусам?
– Его кит проглотил! – выкрикнул Иона. – Ты в зеркало давно заглядывал? – Он подтолкнул руку Мориса к кисти. – Ну-ка, дай я тебе помогу. Шейле точно понравится. Не слушай ее. Она сама не знает, чего хочет, правда?
Наверху хлопнула закрывшаяся дверь: Шейла ушла. Иона уселся на коробки из-под молока, скрестил ноги, глядя на Мориса.
– Слушай, – сказал он, – ты никогда не думал, что эта картина немножко похожа на заключенную Фаустом сделку?
– Просто портрет.
– Нет, не просто.
– Тогда не помогай.
– Вполне могу помочь. Чем скорее ты с этим покончишь, тем быстрее я выплыву из твоей открытой мертвой пасти.
– Может быть, тебя вынесет выпивка? Вот что я думаю.
– Конечно, хорошая крепкая выпивка пошла бы на пользу. Что значат несколько лет трезвости? Но в туманное утро я все-таки буду на месте.
Морис попробовал прибегнуть к искусству чревовещателя, заставив Иону попрощаться, а тот взмахнул рукой, как бы поймав слово, и предъявил открытую ладонь:
– Упс… Пусто.
– Ну и оставайся. Какое мне дело?
Иона замерцал, потом, несмотря на то что был проигнорирован, снова материализовался, налился красками, как будто Морис его тоже писал.
– Ну и что ж ты такое, – спросил Морис, – тень? Галлюцинация? Симптом белой горячки?
– Совершенно верно, симптом.
– Чего?
– Ты у нас знахарь. Сам скажи.
Морис закрутил колпачки тюбиков с красками, сел на коробки, с облегчением не почувствовав под собой коленей Ионы. Потом встал, прошелся, стараясь собраться с мыслями. Равномерно отсчитывал дыхание, как учит Шейла. «Представь свои мысли мыльными пузырями, – всегда повторяет она, – которые улетают прочь».
– Господи Боже мой, – сказал Иона, – двадцать лет пускаешь пузыри. Как раздолбай Попай.[5]
Морис закрыл глаза, затряс головой, подскочил на месте, присел.
Вспомнилось, как однажды во время работы забылся, сознание затмил образ, он сосредоточился на крохотных каплях краски. Потом отшатнулся и получил телескопическое представление, вид с горного пика, где все объективно. «Думай, как гора», – слышал как-то по радио. Отстранись, возьми мелкий план, вспомни о стремительном беге времени, почувствуй не ужас, а облегчение от растраты себя.
Он хорошо уяснил, что такое дистанция. После продажи фабрики душевное здоровье отца пришло в упадок. С балкона будущего дома Мориса Мелвин видел историю сквозь призму Альцгеймера,[6] гибели рассудка, как у бойскаута, севшего на мескалин. [7]
– Я все насквозь вижу, – сказал однажды Мелвин.
– Что видишь?
– Цифры, символы доллара, деревянные фигуры.
Связная речь иногда, как некачественная радиотрансляция, прерывалась шипением, треском статического электричества. Морис с отцом сидели на балконе, глядя на широкую панораму города, на многочисленные шоссе, запруженные «мерседесами» и БМВ. Отец прислонялся к перилам, куря трубку из кукурузного початка, и говорил:
– Мы вторглись на Филиппины, и они теперь нас преследуют. Навязали им жестяную культуру. И сами превратились в «улицу дребезжащих жестянок».
Морис чутко ловил моменты прояснения, хотя сигнал слабел с каждым днем. Отец совершенствовал навыки призрака, готовясь к моменту превращения в чистый свет.
– У тебя дети будут? – спросил он однажды. – Если бы кто-нибудь появился, я увидел бы сверху внуков.
– Сомневаюсь.
Отец нахмурился:
– Конечно. Для этого ж надо кого-нибудь трахнуть.
Как-то вечером Мелвин взмахнул своей трубкой:
– Меня это всегда забавляло. Невозможно поверить, что их до сих пор изготавливают. Господи Иисусе. Кто-то где-то целыми днями делает трубки из кукурузных початков. И наверняка считает, будто они сыплются с дерева, как яблоки или деньги. – Он проследил за ржавым «ягуаром», мчавшимся к Мерси. – Мне хочется помочь тебе, сын. Смотри, чтоб я никогда не застал тебя за курением кукурузной трубки.