она послушно падала вслед за первой, причем срывала с места и свою соседку.

При водворении на место этой соседки, падала следующая по порядку, которая давно уже лежала только на миллиметре планки и целый час с нетерпением ожидала, чтобы к ней, наконец, притронулись и у нее оказался бы, таким образом, предлог соскользнуть в зольник и вступить в общую пляску.

Во все время этой ловли и установки огонь в канале весело горел; решетки, клещи и лом, который употребляли при установке, были раскалены, а самые решетки весили столько, что даже тогда, когда они были холодны, как лед, и их можно было нести перед собой на руках, представляли весьма ощутительную тяжесть. Вместе с тем, приходилось обслуживать и другие топки, чтобы они не погасли, и пополнять запас израсходованного за это время угля.

Когда мы вставили наконец все шесть решеток и никто из нас не решался к ним подойти, чтобы не стрясти и не свалить их с поддерживающих их миллиметровых пластинок, оба мы в изнеможении упали на кучу угля. Мы лежали, как трупы; жизнь покинула нас на целые полчаса.

Мы были окровавлены, но мы не чувствовали этого. Наше тело было исполосовано, наши руки, спина и грудь были покрыты огромными ожогами, но мы не чувствовали этого. У нас не было силы даже дышать…

Наконец мы пришли в себя и бросились разводить пары. Уголь стаскивался в котельное помещение из отдаленнейших углов корабля, так как рундуки с углем были размещены так, чтобы отнять как можно меньше места. Место – это было главное. Из-за него плавала «Иорикка», из-за него плавает каждый корабль. Уголь – пища корабля – был на последнем плане так же, как и пища для экипажа. Уголь ссыпался туда, где имелся свободный угол, негодный для помещения другого груза. В одну вахту, продолжавшуюся четыре часа, девять топок «Иорикки» поглощали больше, чем тысячу четыреста пятьдесят полных с верхом лопат угля. И эти тысяча четыреста пятьдесят лопат надо было перенести в котельную одновременно со всякими другими работами, как, например, гашение шлака, выгребка и выноска золы, а в особо благословенные вахты – установка решеток.

И все это должен был сделать угольщик, самый грязный и самый жалкий человек из всего экипажа, которому не полагалось ни матраца, ни одеяла, ни подушки, ни тарелки, ни вилки, ни чашки, который никогда не наедался досыта, потому что компания утверждала, что иначе она не выдержит конкуренции. А в том, чтобы компании могли выдержать конкуренцию, заинтересовано само государство. Тем меньше оно заинтересовано в том, чтобы люди могли выдержать конкуренцию, ибо компании и рабочие не могут одновременно выдерживать конкуренцию.

В четыре часа моего кочегара сменили. В четыре сорок я пошел будить мою смену, Станислава, чтобы вместе с ним вынести золу. Мне пришлось вытащить его из койки. Он лежал, как бревно.

Он был уже давно на «Иорикке» и привык к ней.

Когда кто-либо, примерно, пассажир I класса, из любопытства проходит мимо кочегарки, то у него неизбежно возникает мысль: «Как люди могут здесь работать?»

Но он сейчас же утешает себя другой мыслью, которая делает его жизнь такой удобной и легкой: «Они привыкли к этому, они этого не замечают».

Этим соображением можно все оправдать, и действительно, им все оправдывают.

Так же мало, как человек привыкает к туберкулезу и к длительной голодовке, так же мало он может привыкнуть выносить что-либо такое, что с первого же дня причиняет физические и душевные страдания, которых нельзя пожелать и врагу. Этой бессмысленной отговоркой «Они привыкли» оправдывают и телесные наказания рабов.

Станислав, дюжий, здоровый парень, никогда не мог привыкнуть, я– тоже, и мне никогда не случалось видеть человека, который мог бы привыкнуть к страданиям. Ни люди, ни животные не могут привыкнуть к страданиям, ни к физическим, ни к душевным. Страдания только притупляются, и это называется привычкой. Но я не верю, чтобы человек мог привыкнуть до такой степени, чтобы не стремиться к избавлению, не носить в своем сердце вечного крика: «Я надеюсь, что мой избавитель придет!» Только тот привык, кто не надеется больше. Надежда рабов – могущество господ.

– Разве уже пять? – спросил Станислав. – Я ведь только что лег. – Он был все такой же грязный, каким вышел из шахты. И теперь он не мог умыться. Он слишком устал.

– Я должен сказать тебе, Станислав, я не вынесу этого. Я не могу в одиннадцать носить золу и в двенадцать принимать смену. Я выброшусь за борт.

Станислав, сидя на своей койке, посмотрел на меня сонными глазами, зевнул и сказал:

– Не делай этого. Не могу же я нести и твою вахту. Я тоже брошусь за борт. Вслед за тобой. Нет. Я не сделаю этого. Тогда уже лучше под котел и растопиться в жижу, все потечет одной дорогой, и никто, по крайней мере, не попытается меня поймать. Верно я говорю?

Бедный Станислав был еще в полусне.

XXXII

В шесть часов утра моя вахта окончилась. Я не мог оставить Станиславу запаса угля. Я просто не в силах был больше держать лопату. Мне не нужно было ни матраца, ни подушки, ни мыла. Я упал на койку грязный, засаленный, потный, как пришел. Мои брюки пропали так же, как и моя рубашка и башмаки, насквозь пропитанные маслом, угольной пылью и керосином, рваные, с прожженными дырами. И когда в ближайшей гавани я стоял на палубе «Иорикки» рядом с остальными карманниками, взломщиками и беглыми арестантами, меня нельзя было отличить от них. На мне была арестантская одежда, в которой я не мог сойти с корабля, так как меня сейчас же схватили бы и доставили бы обратно. Я стал теперь частью «Иорикки» и должен был идти с ней на смерть и гибель. Выхода не было никакого.

Кто-то тряс меня и кричал мне в ухо: «Завтракать!» Никакой завтрак на свете не мог бы поднять меня. Что мне было до завтрака, что была для меня еда? Черное, густое, прелое, пропахшее дымом нечто. Нередко говорят: «Я так устал, что не могу пошевелить даже пальцем!» Кто говорит это, не знает, что такое усталость. У меня даже веки не закрывались плотно от усталости. Мои глаза были полураскрыты, и я воспринимал мутный дневной свет, как режущую боль, но я не мог, я не мог закрыть век. Они не закрывались ни сами по себе, ни по моей воле. Потому что у меня не было воли. У меня не было желания, а только тягостное чувство неудобства: «Ах если бы исчез этот мутный свет!»

Под конец я уже не думал, а только в полном бессилии убеждал себя: «Какое твое дело до дневного света?» Вдруг меня подбросило вверх тяжелым железным крюком подъемного крана, у меня выскользнул из рук рычаг, я слетел вниз с высоты тридцати метров, шлепнулся прямо на мол, и густая толпа людей ринулась ко мне и заревела: «Вставай! Без двадцати одиннадцать, золу носить!»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×