Они садятся рядышком на диване, включают фильм. На лице плохих парней на экране проявляется неподдельное удивление по мере того, как до них доходит, что связанный водитель мусороуборочной машины был связан, как выясняется, не особенно крепко, и что он бывший спецназовец из подразделения «Дельта», мастер кун-фу и меткий стрелок, и вообще страшен в гневе. Во время фильма особенно не поговоришь, И Джек этому рад. Но ближе к финалу, на последнем решающем противостоянии, между мусорщиком и главным злодеем, который тоже оказывается бывшим спецназовцем, под началом которого мусорщик и служил в «Дельте», Мишель берет Джека за руку. И гладит его по руке, пока герой страстно целуется со спасенной заложницей, которая, как оказалось, была его школьной любовью.
— И как тебе фильм? — спрашивает Мишель, когда на экране идут финальные титры.
— Хороший сюжет, закрученный, — говорит Джек. — Нипочем не догадаешься, что будет дальше. — Ему самому странно, что он все это говорит, потому что сюжет был вполне предсказуемым.
— Значит, ты любишь сюрпризы?
Она смотрит ему в глаза. Так серьезно и пристально, как никогда. В смысле, не только Мишель, а вообще никто не смотрел на него вот так. Никогда в жизни. Она дышит сбивчиво, тяжело. И Джек вдруг понимает, что и он тоже. А потом это случается. Они целуются. Он целуется с девушкой. Чувствует ее губы, такие горячие, мягкие. Она отрывается на секунду и целует его опять, и еще раз, и еще… ее пальцы вонзаются ему в спину, ее язык проникает к нему в рот, и ему уже тесно в штанах, его распирает после двенадцатилетнего ожидания, но ему хочется, чтобы ожидание продлилось еще немного, потому что так хочется растянуть это волнующее, восхитительное мгновение.
И вот они уже в спальне. На кровати. На покрывале. Таком же мягком и белом, как и сама Мишель. Она снимает бюстгальтер, и ее грудь завораживает Джека. Околдовывает, гипнотизирует. Он прикасается к этому белому чуду, а Мишель прикасается к нему — через джинсы. И Джек понимает, что вот оно: самое лучшее, что только может быть в жизни. Но даже теперь он чувствует какую-то странную отчужденность. Как будто он здесь посторонний. Как будто он и не Джек. Но ведь он теперь Джек.
Он потихонечку раздевается, но ему до сих пор как-то не верится, что кто-то хочет, чтобы он разделся. Не для обыска, не для медицинского осмотра. Он участвует в этом действе, но в то же время как будто лишь наблюдает со стороны. Наблюдает за тем, как он стягивает с себя джинсы: бугор, вздувшийся спереди, сильно мешает процессу. Слышит свой тихий вздох, когда рука — в первый раз в жизни чья-то чужая рука — сжимает его напряженный член и сдвигает вниз крайнюю плоть. Он тоже тянется к ней, к Мишель, вдруг позабыв обо всем, что он узнал из книжки. Он просто мнет этот мягкий раздвоенный холмик, и у него, кажется, получается. Мишель мурлычет от удовольствия и пытается поцеловать его в губы, но ему нужно следить за своей рукой. За своими пальцами, зарывшимися в светлые завитки волос. Они такие светлые, эти волосы, что их почти и не видно. И еще они мягкие и шелковистые, почти как пушок. В отличие от его собственных. Ее руки тоже ласкают его, сразу обе: поглаживают, теребят, возбуждают — очень умело, со знанием дела. И от этого Джеку немного грустно. И в то же время он счастлив, безумно счастлив. Так хорошо ему не было еще никогда. Ему даже страшно, что он не выдержит этого наслаждения. И, кажется, его страхи оправдываются. Джек уже чувствует, что сейчас произойдет. Столько лет он мечтал об этом, столько раз представлял себе, как это будет. Но по-другому. Не так, как сейчас. Ему не хочется, чтобы все закончилось вот так, не успев толком начаться. Но каждый нерв в его теле подсказывает, что это не только желанное разрешение, но и необходимое. Неизбежное. Еще одна ласка — и все.
— Я хочу тебя, Джек. — Она останавливается и смотрит ему в глаза.
Принимая его затуманенный взгляд за подобие ответа на подобие вопроса, она перекатывается на край, наклоняется и тянется, чтобы достать что-то из-под кровати. Она такая красивая и грациозная. Не кит, а скорее — дельфин. Дельфин, выгибающий ладное тело перед тем, как нырнуть в волну белого покрывала. И вот она вновь возвращается на поверхность. На губах — улыбка. В руке — целая пригоршня презервативов.
— Выбирай цвет, — говорит она. И Джек выбирает черный.
Она разрывает упаковку — розовыми, безупречными ногтями. Проверив, с какой стороны взяться, она берет презерватив губами и улыбается, чтобы показать, как он угнездился у нее во рту. Она слишком опытная, слишком умелая. У Джека вдруг возникает такое чувство, словно он присутствует на представлении. Когда она наклоняется к нему, он слегка отстраняется и перекатывается па бок. Все получается само по себе, безотчетно. Она пытается надеть на него презерватив, губами. Но у него все опадает. Она берет его член и сжимает в руке. Второй рукой она гладит его по яйцам, пытаясь снова его возбудить. Он пытается сосредоточиться на ощущениях, но у него ничего не выходит. Он лишь наблюдает и думает, и «усыхает». Она ласкает его двумя пальцами, это очень похоже на тот оскорбительный жест, за который в тюрьме могли и убить. Это становится последней каплей. Джек слезает с кровати.
— Джек, подожди. Это все ерунда. Такое случается с каждым. Сейчас через пару минут все наладится. Или, хочешь, посмотрим пока второй фильм.
Но он уже оделся. В одежде он чувствует себя увереннее. Он хочет уйти. Ему надо побыть одному. Прогуляться, подумать. И еще ему кажется, что ему, может быть, и не дано быть счастливым — что вполне вероятно и даже, наверное, справедливо. Там, на улице идет дождь. Но Джеку это не важно. Сейчас ему надо уйти. Он говорит, что ему очень жаль. Потому что действительно жаль. Она завернулась в белое покрывало. Лежать перед ним обнаженной вдруг стало неправильным, даже постыдным. Как в раю, когда змей-искуситель уже сделал свое черное дело. Она снова просит его остаться. Хотя бы ненадолго. Но он не останется. Они обнимаются на прощание. А потом он уходит.
К как в Kangaroo[25]
Кенгуру
В этих микроавтобусах не было окон. Никто не мог заглянуть внутрь или выглянуть наружу. Вместо окон были узкие прорези, забранные оргстеклом повышенной прочности. Скорее просвечивающим, чем прозрачным. И оно, может, и к лучшему. Когда одного из мальчишек привезли сюда в первый раз, люди, собравшиеся у здания суда, разбили лобовое стекло в водительской кабине. Закидали бутылками и кирпичами. Толпа прорвалась сквозь полицейский кордон. Искаженные яростью лица. Рты, перекошенные в возмущенном вопле. Толпа жаждала крови. Им было противно и горько, этим людям, которые пришли в тот день к зданию суда. То, что случилось, — это было немыслимо. Почему так случилось?! Почему никто не заметил, что рядом с ними живут эти гады, уроды, нелюди, эти звери в человеческом обличье?! Люди выли, вопили, люди ломились в микроавтобус, люди выкрикивали угрозы, совершенно безумные вещи насчет вырванных внутренностей и съеденных сердец, люди рычали на полицейских «свиней», пытавшихся их урезонить и не дать им свершить свое собственное правосудие, которое было вполне справедливым. Вполне естественным. Каким оно и должно быть, если «по-людски».
Но внутри здания царил строгий порядок. Там все подчинялось Ее Величеству, Короне и Государству — процессуальным реликтам из тех времен, когда честь, достоинство и благородство ценились превыше всего.
Они были несовершеннолетние, да. Но не такие уж и маленькие. Их могли бы судить, как взрослых, но в их графстве еще действовал древний закон, согласно которому ноги сидящего на скамье подсудимых должны доставать до пола — в противном случае он не может нести всю ответственность, предусмотренную уголовным кодексом для совершеннолетних преступников. Рост обоих мальчишек был чуточку меньше четырех с половиной футов, так что в зале суда их сажали на небольшое дощатое возвышение, чтобы им было все видно. И чтобы они были видны всем и каждому. Друг на друга они не смотрели. Судебное разбирательство длилось четыре недели, и за весь этот месяц никто из них даже и не взглянул на своего бывшего друга, ни разу. Это вам подтвердит любой из тех озабоченных судьбами общества любопытных, которые выстаивали длинные очереди, чтобы попасть на судебную сессию.
Со старшим мальчиком были родители. Обычно отец сидел, сгорбившись, обхватив голову руками. Мама, наоборот, сидела очень прямо, сохраняя достоинство. Своей позой она как бы заявляла, что даже если она в чем-то и виновата, все равно стыд не сломит ее. Она не отводила глаза: совершенно спокойно встречала пытливые взгляды тех, кто таращился на нее в надежде заглянуть в душу женщине, породившей