это подлинная история человека со всей его ложью! Филология – это главная моя любовь, моя страсть, возможно, истинное мое призвание. Но я не желаю зависеть от семьи, не потому, что мое содержание так уж тяжко отражается на их вполне приличном бюджете, но в силу самых обычных причин: гордость, принципы, свобода. Поэтому я пошел работать. Я зарабатываю себе на жизнь в одном театральном агентстве, куда меня как полиглота приняли с распростертыми объятиями. Живу я у родителей, и моих заработков мне хватает. Ни у Арлетты, ни у меня нет тяги к роскоши, и, поскольку мы приобрели туристское оборудование, мы вполне можем позволить себе уезжать на каникулы.
Родители, ясно, были недовольны тем, что я бросил учебу: раз я имею возможность не думать о хлебе насущном, я не смею зарывать в землю свои лингвистические таланты и обязан отдаться любимой филологии. Мы много и долго спорили, причем они, по их же выражению, исходят из данного случая, а не из общих положений. Иными словами, в моем случае – случае, когда у человека, скажем, есть определенные способности, вкус к труду и весьма скромные потребности, когда такой человек соглашается быть на иждивении и не ради беспечального жития, а ради того, чтобы трудиться, – так вот, по их мнению, такой человек, то есть я, обязан не поступаться своим «будущим», своим «делом», своим «вкладом» в сокровищницу человеческих знаний. Родители, они и есть родители, и когда речь идет об их детях, а в данном случае о единственном обожаемом сыне, они обычно теряют разум. В их глазах я гений. А в своих собственных – я просто человек, имеющий влечение к определенной научной дисциплине, но не разрешающий себе полностью отдаться ей в ущерб своим же принципам. Я дал себе срок до двадцати одного года – до так называемого совершеннолетия – и потом разом перерезал пуповину.
На свое горе я освобожден от военной службы. Я близорук и ношу очки. Во всем прочем я здоровяк. Мой отец хирург, и я вырос на витаминах, зимой снег, море летом, сплошная гигиена и паника по поводу любой царапины. Отец мой врач-скептик и не может даже слышать о науке. Зато в нее свято верит мама, и всякое новое открытие в медицине для нее – это Лурд, уж никак не меньше. Она верит в медицину незыблемо, железно. В отношении меня она строго следовала всем указаниям отца, но сама глотала подряд все образчики лекарств, которые присылали моему родителю, так что мы только диву давались, как она еще жива. Отец лечится только спиртным, и то лишь когда гриппует. Впрочем, он никогда не болеет.
Помимо медицины, которая, так сказать, прочно прижилась в нашем доме – отец услаждает наши трапезы рассказами об операциях рака, – существует еще и политика. Отец придерживается вполне определенных, крайне правых взглядов, мать противоположных, но весьма расплывчатых, а я подсмеиваюсь над ними обоими, но больше склоняюсь к матери, к образчикам фармакологии и либеральным политическим верованиям. Необузданный нрав родителя мне претит, и я думаю, как мама могла с ним ужиться, или, вернее, думал так, будучи ребенком, а теперь я просто отказался есть отцовский хлеб, и тем хуже для санскрита. Подлинные причины моего стремления к независимости известны одной лишь Арлетте. А своих стариков я жалею. Если бы я вступал с ними в споры, дом превратился бы в ад. И сейчас-то уже не сладко. В лицее меня считали коммунистом – впрочем, почему бы и нет? – хотя коммунистом я не был, не был также членом Союза коммунистической молодежи, ну и что с того? Не так-то плохо быть коммунистом. На самом же деле у меня скорее некоторые склонности к католикам. Даже Арлетта не знает моих тайных мыслей. Я мистик-реалист. Я верю в союз человека и божественных сил в запредельном, но не стал из-за этого созерцателем. Главная задача человека – это расширить жалкие свои пределы; что бы сталось е человеком, не будь взлета открытий, любопытства, желания знать, что там дальше, еще дальше… Все мы передохли бы со скуки. А вот мне не скучно. Мне любопытно знать, как победят рак, какова оборотная сторона Луны. Думаю, однако, что не будь я в союзе с божественным и силами запредельного, тоска обратила бы меня в прах. Я создал для самого себя, себе на потребу философский мирок, наивный, глупенький и тесный, но он дает мне необходимый минимум интеллектуального комфорта, без которого я бы окончательно сбился с пути.
Вообразите себе нашу семейную жизнь! Взрывчато динамитную. С тех пор как началась война в Алжире, родители совсем переругались, а ведь длится это добрых шесть лет. Мальчик пойдет, мальчик не пойдет, он будет защищать свою родину, это вовсе не значит ее защищать, он не будет дезертиром, будет, тогда он попадет в тюрьму, за, против и т. д. и т. п. Де Голль то, де Голь се… А я ни во что не вмешивался, я твердо решил про себя никуда не идти, не быть дезертиром, но, даже будучи в армии, оказывать сопротивление. Вот каковы были мои высокие замыслы. И тут-то меня освободили от военной службы! Ведь не слепой же я! И я подозреваю, что произошло это не без вмешательства отца, так как в призывной комиссии у него есть знакомые врачи. Мои товарищи тоже глядят на меня кто искоса, кто с одобрением, исходя из противоположных, для каждого весьма веских, но ложных для меня доводов, коль скоро я-то здесь ни при чем. Они меня осуждают. А я не желаю, чтобы меня судили. Никто не может ни знать, ни понять. Все всегда лживо. Только Арлетта знает и верит в меня. А в глазах товарищей я или ловкач, или трус, или тип, который тысячу раз прав, что вытащил счастливый номер, даже если ему чуточку в том подсобили.
Дома от этого легче не стало. На работу я пошел отчасти из-за бесконечных споров с родителями, пытавшимися приохотить меня к учебе. В наших отношениях все ложь, все основано на недомолвках. Отца я просто не понимаю; впрочем, я не знаю, что он такое замышляет.
И вот я в своей лодочке, на олове пруда, я гребу не торопясь, бросаю весла, снова берусь за весла. Солнце уже не такое жаркое, сплоченный строй облаков одолел его, и сумерки готовятся растворить меня в своей великолепной серости. Я причаливаю к берегу. Привязываю лодку. Надеваю куртку на меху и, стуча зубами, иду к машине, которая стоит на площадке под высоченными деревьями. Я слишком одинок. Слишком одинок в этом мире, среди людей. А сказать откровенно, я боюсь. Не войны боюсь, не полиции, не бомб, не всяких угроз, мне страшно быть таким бесконечно малым, бесконечно одиноким среди огромной бесконечности.
………………………………………………………………………………
Натали читала – не такой уж это капитальный труд, шесть главок, всего страниц пятьдесят. Герой «Юноши» очень походил на Оливье, но Натали лишь с трудом расшифровывала подмалеванные, закамуфлированные чувства, не находила разгадки. Талант? Ее слишком интересовал сам Оливье, чтобы особенно вникать в литературные достоинства повести. Да и когда Оливье вернется, эти страницы в его собственных глазах будут ребяческой пробой пера. Это как с Малышом, когда она ему сказала: «Я ведь вчера запретила тебе трогать карандаши», – он возразил: «Это вчера было, тогда я был еще маленький. А сегодня я уже большой!» Через полгода Оливье скажет: «С прошлого года мой друг повзрослел. Это было его юношеское произведение». И возможно, он возненавидит праздное времяпрепровождение, именуемое литературой, и станет мечтать о чем-то ином, например о санскрите, почему бы и нет?
Натали подвигала лопатками, чтобы полнее ощутить уют постели, и заснула.
XXIX. Голем
Она проснулась давно, но вставать с каждым днем становилось все труднее. Несмотря на вчерашний утомительный день, Луиджи с раннего утра уже был на ногах. Натали все не вставала. Да и зачем: лежа она лучше обдумывала свою работу, вовсе не обязательно для этого сидеть за столом; лежа она набиралась сил, которые расходовала днем на ходьбу, на сидение за столом, да и чувствовала себя талантливее, умнее. Теперь, когда Оливье был в безопасности, она смогла возвратиться к своим баранам в переносном и буквальном смысле слова: давно пора было кончить двух маленьких баранчиков для мастерских, где их научат стукаться лбами и рожками. К тому же своей очереди ждал Голем.
Обычно Натали выбирала для иллюстрированных серий тему, позволяющую ей уноситься мечтами