Я был уничтожен.
Он потащил меня в какую-то забегаловку, которую, видимо, посещал часто. Мы сели на лавку, и я вдруг вспомнил, как много-много лет тому назад мы с ним посещали такие таверны, чтобы выпить
– Не беспокойтесь, – сказал мне хозяин таверны. – Завтра утром он проснется. Это у него вошло в привычку.
И он позвал какого-то молодого парня, чтобы тот помог ему вытащить уснувшего посетителя на улицу и уложить его на тротуаре под стеной. Я уплатил за выпитое и когда выходил, мой взгляд остановился на моем собственном отражении в зеркале, которое там стояло. После чего я отправился на Джудекку с поникшей головой.
Однако на следующий день мужество вернулось ко мне. Собственно говоря, это было чувство, больше напоминавшее ярость. Я вытащил со своего багажа рисовальные принадлежности и начал по памяти рисовать портрет Николозии. Но я догадывался, что это будет уже не она, а смесь из Сафийе, Насти и моей бедной Теодоры. Хотя, осознав это, я вовсе не расстроился, а даже обрадовался. Не было никакого сомнения, что именно через эти любимые лица моя жизнь откроет свое предназначение и свой смысл. Так я рисовал в течение всего дня, частично – ночью при свечах, и утром продолжил работу. К вечеру портрет был готов. Эта женщина была самой красивой из всех, кого мне приходилось встречать, и красива той внутренней красотой, которая преображает черты, взгляд, придавая им ни с чем не сравнимое очарование. Тогда я вытер кисти и сел, убежденный, что жизнь была дана мне лишь для того, чтобы создать это произведение. Все остальное было ничем, пустяками. Но именно благодаря сочетанию всех этих пустяков моя жизнь состоялась. Теперь я это окончательно понял.
Немного позже я вышел погулять, успокоенный. Свет был мягкий, с тем еле заметным красноватым оттенком, который создал славу Джорджоне. Впервые после приезда в Венецию у,меня возникло желание пойти на Кампо Сан Апональ, где мой дядя, «мессер Альберт», имел склады с товарами, которые с некоторым оттенком помпезности именовал своим «торговым домом». К моему изумлению, все оказалось на своем месте. Тюки с шерстью соседствовали с бочонками вина. Громоздились ящики, готовые к погрузке и отправке. Я вошел во внутренний двор, где те же самые черные коты, что и когда-то, бросились врассыпную при моем приближении. В ноздри мне ударил острый запах пряностей и я понял, что он всегда был со мной. Он проник во все мои поры еще тогда, когда я играл в большом крытом помещении Франкфуртского рынка, где мой дядя Майер раскладывал товары, доставленные из Брюгге, из Константинополя или Флоренции. Не этот ли далекий, и такой родной, аромат внушил мне когда-то страсть к путешествиям? Но разве я сам выбирал, куда мне отправиться? Разве не шел я туда, куда вели меня запахи Востока на всю жизнь околдовавшие мою память? Внезапно передо мной возникло лицо Ламбспринка и видение его сказочной машины, его «Церемониала величественных фигур». Запах пряностей улетучился, оставив место ароматам дерева воска и пыли, которые господствовали в зале автоматов гениального изобретателя. Но уже следующий запах вытеснил два предыдущих – или смешался с ними, я не знаю, – запах чернил, лака и клея в печатной мастерской, метра Ватгейма. Таким было мое детство – сплошь пропитанное запахами. Надо ли мне было столько путешествовать, чтобы встретиться с ними вновь? Или таким способом я пытался изгнать неотвязное воспоминание о еще одном запахе, более тонком и гораздо более опасном, – запахе, которым пропиталась моя мать, жившая в постоянном ожидании смерти?
Маленький человек с поседевшими волосами, выбивавшимися из-под большой широкополой шляпы, остановился передо мной. Что я здесь делаю и чем он может быть мне полезен? Я сказал ему, что когда-то жил здесь в течение нескольких месяцев, и когда, слово за слово, я упомянул о том, что прихожусь племянником покойному «мессеру Альберту», человечек поспешно обнажил голову, сделал своеобразный реверанс, а потом, взволнованно приблизившись ко мне, воскликнул:
– О, наконец! Вы здесь! Я знал, что вы когда-нибудь вернетесь!
И с чрезвычайной словоохотливостью рассказал мне, как после смерти моего дяди его отец сумел добиться, чтобы дело и дальше процветало. Он работал здесь бухгалтером и, видя, что все складывается наилучшим образом, вложил деньги в такие удачные операции, что капитал удесятерился. А когда отец умер, он, Пьетро Кавалини, продолжал работать в том же направлении, и он горд до слез передать мне в «этот благословенный день» плоды своих усилий.
Я был ошеломлен. Таким образом, благодаря порядочности и деловой сноровке этих двух людей я оказался владельцем громадного состояния, о котором никогда не заботился! В то время как столько алхимиков всех мастей лихорадочно искали секрет изготовления золота, я нашел этот секрет, сам о том не ведая. Вскоре все обитатели дома окружили меня. Каждый хотел прикоснуться ко мне, обнять меня. Мое длительное отсутствие превратило меня в личность сугубо мифическую, а когда к тому же присутствующие узнали, что я художник, их радость перешла в иступленный восторг. Венеция любила этот жанр искусства самозабвенной любовью, и я сразу был вознесен почти на божественную высоту. Тут же экспромтом устроили пир, в котором приняли участие около двухсот персон.
Здесь же, на открытом месте, соорудили подмостки, на которые меня и усадили, чтобы лучше было видно. Играл оркестр, тысячи людей, услышав, что здесь пируют, толпились вокруг. Ночью были зажжены факелы, осветившие веселую картину возвращения блудного сына. И, естественно, я заверил Пьетро Кавалини, что глубоко ему благодарен, и попросил, чтобы он и дальше управлял торговым домом и другими делами, как будто бы я и не возвращался. Он счел это большой честью для себя и был втайне весьма доволен. Что же касается меня, то я купил дворец на Большом Канале, самый верхний этаж которого превратил в мастерскую. Я нанял нескольких помощников и приступил к работе.
Таким образом, еще в течение двенадцати лет я жил своим искусством, получая заказы от Церкви – о, ирония! – от религиозных братств и от частных лиц, а также от супруги дожа. Я не успел еще как следует устроиться в своих новых стенах, когда Ее Светлость позвала меня к себе. Она слышала рассказы о моих приключениях, и хотя ей была известна лишь четвертая их часть, я ее заинтриговал. Из осторожности я не рассказал ей больше, чем она уже знала. Но когда я упомянул при ней, что работал в мастерской Ринверси, она засыпала меня вопросами. И чем с большей заинтересованностью расспрашивала она меня об этом кратчайшем периоде моей жизни, тем больше я убеждался в том, что по удивительному стечению обстоятельств эта еще красивая женщина, сидевшая передо мной, эта догаресса в роскошных одеждах, окруженная льстивыми царедворцами, была не кто иная, как племянница старого художника Николозия, моя Элеуса! Позже я узнал, что дож увез ее из монастыря и женился на ней за несколько лет до того, как его избрали верховным правителем Венецианской республики. Ей очень понравилась моя манера письма, и она заказала мне несколько сюжетов, один из которых, «Христос оскорбляемый», она попросила меня исполнить в испанской манере, так как была без ума от Эль Греко. Как читатель, наверное, уже догадался, я никогда не признался ей в том, что когда-то она разбудила в моем сердце пылкую страсть. Впрочем, эта страсть погасла очень давно. Я любил саму любовь, а еще больше, чем любовь, я любил свободу. В этой связи мне совершенно не нравилась политика дожа, строившаяся на доносах и обещаниях, которые казались мне лживыми.