мы принадлежали. Мой дед стоял у истоков книгопечатания, ведь не прошло еще и ста лет, как умерли Генсфлейш [4], Фуст [5] и Шеффер3. Он принимал участие, как и мой отец, и мои дяди, во взлете учения брата Мартина Лютера, рукоплес-1 кал, стоя у костра, на котором сожгли папскую буллу в Виттенберге, посетил апостола в Вартбурге и предоставил [6]ему возможность перевести на немецкий язык Библию, дав деньги на ее издание в Нюрнберге. Он с восторгом приветствовал тогда путешествия в Новый Свет и собственными глазами видел привезенный оттуда убор из перьев, который показался таким изумительным Дюреру, что великий художник воскликнул: «И они хотят приручить этих людей!». Но под своей гордой оболочкой старое дерево нашего рода было уже совсем не таким, как когда-то, во всяком случае оно мало соответствовало нашему старинному гербу, изображавшему трехголовую гидру, прикованную цепями к развесистому дубу.
Я с раннего детства знал, что обозначают эти три головы: духовенство, армию и коммерцию. Первая была беспощадно отсечена Меланхтоном [7] и Камерариусом [8], составившими Аугсбургское исповедание [9] . Вторую раздробил Карл Пятый, когда, короновавшись императором, приказал полностью заменить высшее командование. Но была и третья голова, еще более доблестная, поскольку осталась теперь одна. Но боевой дух был потерян. Казалось, что грозную гидру запрягли в плуг. Впрочем, я считал, что так как мой дядя Майер помог издать несколько книг мастера Ватгейма, то он в определенной степени вернул этому чудовищу крылья. Хотя речь шла всего лишь об одном довольно позднем сочинении по алхимии и об одном календаре. После издания Нюрнбергской Библии реформаторам приходилось все время отступать под натиском папистов, которые во многом вернули себе ведущее положение, что порождало глухую злобу, в значительной степени определявшую и суровую сдержанность моего дяди.
Мой отец умер через три года после моего рождения, оставив меня, единственного ребенка, на попечение матери, которой я нанес тяжелые раны при своем появлении на свет. Она, бывшая одной из самых красивых девушек города, которой многие завидовали, теперь стала тенью женщины, отказывалась видеть кого бы то ни было, проводя время либо в кровати, либо за рабочим столом мужа, который она превратила в место отдыха. Она предоставила заботиться обо мне своей ближайшей родственнице, супруге моего дяди банкира, которая относилась ко мне, как к родному сыну; своих детей она никогда не имела и поэтому любила меня глубоко и нежно.
Один раз в неделю, в воскресенье после церковной службы, мы ходили навестить мою мать. Она рассеянно гладила меня влажной ладонью по голове, спрашивала, как, мои успехи в занятиях, и сразу же опрыскивала себя духами. Она до такой степени сжилась с мыслью о смерти, что считала себя уже мертвой и наполняла воздух в своей спальне густым ароматом какого-то восточного бальзама, который ей присылали из Италии, чтобы забить тяжелый смрад собственного разложения, который ей постоянно чудился. Конечно же, этой женщине сразу стало бы лучше, если бы она открыла окна и подышала свежим воздухом, но она заупрямилась в своей посмертной верности и хотела оставаться весталкой, подвергнув себя добровольному за-; точению внутри гробницы. Все уважали ее горе, хотя, как мне казалось, оно превратилось в некое подобие театральной роли, от которой она не могла отказаться.
Моя тетя Эльзбета Майер, напротив, была особой весьма причудливой, насколько это было возможно для женщины в ту эпоху. Я не знаю, благодаря какому капризу судьбы мой дядя смог ее встретить. Ее семья не могла равняться с нашей. Кажется, ее дед был капельмейстером какой-то церкви в Кобурге или Мейнингене, что не считалось особо блестящей должностью. Что же касается ее отца, то он владел пивоваренным заводиком во Франкфурте, но это был заводик, каких существуют сотни, едва ли способный производить больше полсотни бочонков в день. Это, конечно, нельзя было назвать бедностью, но и богатством – тоже. Мой дядя женился довольно поздно, и я полагаю, он решился на это внезапно, как другие решаются покончить с жизнью. Эльзбета, безусловно, приняла его предложение с благодарностью, так как для нее это был исключительный случай подняться к вершинам благосостояния и общественного уважения. Однако же эта удача не превратила ее в педантку. Она на всю жизнь так и осталась дочерью пивовара, наделенная той импульсивной простотой поведения, которая так раздражала ее мужа, и тем природным здравым рассудком, который свойствен ремесленникам, и все это усиливалось благодаря духу неподражаемого чудачества, составлявшему ее главное очарование. Мне кажется, она была единственным существом, которое по-настоящему меня любило. Я вижу ее лицо как бы сквозь запотевшее стекло. Она наклоняется ко мне и рассказывает о великане, носившем свою голову в мешке и бросавшем ее в лицо людям, не понравившимся ему, или сказку о девочке, которая сторожила гусей возле источника. Именно от тети Эльзбеты я унаследовал любовь к легендам.
Тогда же я познакомился с часовщиком Ламбспринком. Не знаю, приходился ли он родственником монаху-бенедиктинцу из Гильдесгейма, написавшему книгу «De lapide philosophico» [10], но я готов держать пари, что, как и тот, он рекомендовал «искать зверя в лесу». Разумеется, он был другом моей тети, и дважды или трижды в месяц она водила меня в его красивый дом из навощенного дерева с многоцветными витражными окнами. Я не могу, конечно же, полностью доверять своей памяти, когда вспоминаю этот, тогда еще совсем новый дом, построенный в фламандском стиле, считавшемся верхом изысканности. В те времена Ламбспринк снабжал своими механическими изобретениями всю коронованную Европу, очень благодарную ему за это. Я не сомневаюсь, что его жилище было гораздо ближе ко дворцам венценосных особ, чем огромный бюргерский дом моего дяди. Интересно, кстати, отметить, что в то время как я почти ничего не помню о семейной обители, я способен быстро восстановить в памяти жилище часовщика. Оно само представляло собой механизм. Я имею в виду, что, переступив порог этой обители, посетитель сразу же оказывался среди вещей, объединенных в определенную систему: так, висевшая на стене картина школы Боттичелли отсылала нас к деревянной статуе, привезенной из Китая иезуитами, или к изготовленным в Мурано зеркалам, изображения которых пересекались под разными углами, а над; всеми этими коллекциями увлеченного искусством Возрождения любителя возвышался негр, изготовленный по проекту хозяина дома, негр, который будучи оживлен таинственными пружинами, крутил головой, вращал белками глаз, открывал рот, откуда вылетал детский лепет, и подносил гостю блюдо, где изрыгало крохотный язычок пламени миниатюрное чудовище, на чьей спине можно было подогреть вино.
Но главным украшением этого дома, от изобретения которого мастер, конечно же, не мог отказаться, был огромный часовой механизм, занимавший всю стену в глубине большого зала. Это называлось «Церемониал величественных фигур». Нигде и никогда не приходилось мне больше видеть такой удивительной машинерии. Это был театр марионеток, каждая деталь которого представляла собой символ. В своем общем виде, это был пейзаж, включавший в себя гору, равнину, море и город. На вершине горы стоял старик, опираясь локтем на прозрачный куб, в середине которого были видны песочные часы. В системе, состоящей из двух шаров, пела птичка. Правая рука у старика двигалась, он ей указывал по направлению к морю. На равнине стоял на задних лапах лев с усыпанной звездами шерстью, а в передних лапах он держал солнце. Над морем медленно опускалась к горизонту луна, два дельфина перепрыгивали с волны на волну и по тем же волнам величественно шагал Геркулес в короне, молодцевато сбитой на затылок. В городе, похожем на лабиринт, расстилался большой сад, вдоль аллей которого били фонтаны. Над одним из них парил ангел, распустив крылья и принимая стрелу из рук Дианы. Здесь же сеятель бросал в воздух, шуршащий и мерцающий светом, тысячи птиц. Немного дальше лежало кладбище, усеянное белыми скелетами. В самом его центре стоял перегонный куб, возле которого дрались единорог и феникс. В небе кружились луны, звезды, черти, ангелы и несколько чудовищ с перепончатыми крыльями, с крючковатым клювом. Над всем этим ансамблем, который находился в ритмическом движении, звучала довольно резкая музыка. Но самым поразительным персонажем казался мне громадный скелет. Он оседлал черное солнце на авансцене этого театра, а на сжатых в кулак костлявых пальцах его левой руки сидел ворон. Его голый череп ярко блестел в свете факелов.