друг с другом. В первый день это было как будто случайностью, они сами еще не были уверены, следует ли им обижаться друг на друга; во второй день эта уверенность появилась, и оба продолжали выдерживать характер, а на третий — уже принципиально не замечали друг друга. Так и вышло, что они, не ссорясь, поссорились, и причина была не в том, что он отказался провожать Лену. Вовсе не в том.
Однажды — это было еще до собрания — к Вадиму подошел Спартак и сказал:
— С тобой, брат, что-то неладное. После лекций исчезаешь сразу, и не найдешь тебя, газету запустил, реферат для журнала, говорят, не сделал. Что происходит?
— Не знаю. Ничего, кажется… — сказал Вадим, хмурясь и предчувствуя, к чему клонится разговор. — Распустил себя, возьмусь.
— Ты смотри! — Спартак, сощурясь, погрозил пальцем: — Сессия на носу, а у тебя какие-то, эдакие… — он произвел рукой неопределенные округлые жесты в воздухе. — А реферат почему не пишешь?
— Пишу, Спартак, но медленно.
Последние десять дней он вовсе не работал над рефератом. Сам себе он объяснял это просто: конечно, ему тяжело сейчас работать — Вера Фаддеевна больна. Да. Конечно. И все же главное было в другом… Лена! Она отнимала у него время, мучила его раздумьями и тревогой, она не оставляла его в покое, даже когда он был один, дома, в библиотеке. С ней было нелегко и делалось все труднее. А разве так должно было быть? Разве его любовь — если она была настоящей любовью, мужественной и простой, той единственной, о которой столько написано и передумано на земле, — разве она должна быть помехой, мучительством? Где-то у старого писателя: «Любовь — это когда хочется того, чего нет и не бывает». Так было всегда — Монтекки и Капулетти, мадам Бовари, Анна Каренина. Для них любовь была жизнью, а жизнь — мучительством. И трагизм их страданий в том, что, борясь за свою любовь, они боролись за жизнь. Так было прежде, в глухие времена.
«Любовь — это когда хочется того, чего нет, но что обязательно будет». Это чище и справедливее. Трудность в том, что так много людей вокруг и у каждого должна быть своя любовь. Трудность в их множестве, в странном сплетении встреч, обстоятельств, сказанных кем-то слов, в вечном непобедимом стремлении к лучшему и к новизне. Почему Лена? Что в ней такого особенного? Почему не Рая, не Марина, не та девушка в меховой мантильке, с которой он каждое утро встречается на троллейбусной остановке, — они так привыкли видеть друг друга в определенный час, что даже стали кланяться при встрече как знакомые.
Лагоденко как-то спросил у него:
— Ты что, собрался жениться?
— Почему ты решил?
— Да ты не красней, как бурак! Я уж вижу, не ошибусь.
Эту страсть грубо и назойливо вмешиваться в чужие дела по праву человека, всегда говорящего «правду в глаза», Вадим терпеть не мог в Лагоденко. Разговор ему сразу стал неприятен.
— Ну, что? — спросил он, мрачнея.
— Я тебя очень люблю, Дима, — сказал Лагоденко, делаясь вдруг серьезным. — Ты только не обижайся. Я все-таки старше тебя и немного опытней, просто так жизнь сложилась. Ты не обижайся. Я хочу сказать, что когда женщина может быть для тебя только женщиной, — это очень мало. Нужно быть гением, чтобы не замечать, как это мало.
— А ты знаешь ее?
— Знаю. У меня собачий нюх на это дело. Она хорошая девка, а выйдет замуж — будет красавицей. Но она, как бы это… — он замолчал, подбирая точное определение. — Она кукушка, Дима.
— Кукушка? — машинально переспросил Вадим.
— Ну да, у нее же ничего своего нет, одни кудряшки. Она всю жизнь будет только брать у тебя и ничего взамен. А тебе другое нужно. А впрочем… бес его знает, сам смотри.
— Конечно. Я уж сам посмотрю, — сказал Вадим высокомерно.
Ко всем таким и подобным разговорам с друзьями Вадим относился ревниво и недоверчиво. Но они западали в память и, долго не забываясь, тайно волновали потом. Сосед Вадима по дому, студент МАИ, видел Вадима и Лену на улице, — в тот же вечер он сказал Вадиму, что встретил его с какой-то «авантажной девочкой», и долго, с пристрастием допытывался, кто такая. Он был обижен тем, что Вадим только кивнул ему при встрече, а не остановился и не познакомил его с Леной. Мак Вилькин уже давно и безнадежно был влюблен в нее — она сама рассказывала Вадиму, какие длиннейшие письма он писал ей на первом курсе, а она отвечала фразами из английского учебника. Девушки считали Лену легкомысленной и недалекой, но к их мнению Вадим относился критически. Иван Антонович называл ее шутливо «нимфой»…
Да мало ли что говорилось о ней! Никто не знал ее по-настоящему. Он сам, он один мог понять ее, один должен был разобраться во всем и верить только себе. Да, она не была на фронте, не прошла такой жизненной школы, как Рая Волкова. Она не такая страшно способная и всезнающая, как Нина Фокина, и даже не такая красивая, как Изабелла Усаченко (портрет этой знаменитой второкурсницы поместили недавно на обложке «Огонька», и теперь, говорят, к ней приходят сотни писем от потерявших покой читателей), нет, она просто — Лена, и ни у кого больше нет таких правдивых, ясно-карих глаз, такого голоса, смеха…
Он первый решил нарушить молчание. Как ни презирал он сочинение писулек на лекциях, эту «привычку пансионерок», однажды скрепя сердце он послал Лене записку: «Ты все еще дуешься на меня?» Он видел, как Лена взяла бумажку и, положив ее, не читая, рядом с собой, продолжала спокойно записывать лекцию. Она записывала долго. Когда профессор сделал наконец паузу, Лена, даже не придвинув записку, а пренебрежительно развернув ее там, где она лежала, на середине стола, прочла ее издалека. Так что соседка Лены, хитрая и болтливая Воронкова, тоже могла прочесть. Пожав плечами и не взглянув на Вадима, Лена смяла записку тремя пальцами и бросила ее в стол. Ответа она не написала.
На перемене Вадим не сказал ей ни слова, даже не смотрел в ее сторону. Он слышал, как она смеялась с подругами, болтала с Сергеем, сидя на подоконнике в конце коридора. Она стала часто разговаривать с Сергеем, они вместе гуляли по коридору во время перерыва, вместе ходили в буфет, в библиотеку. Все это делалось, чтобы уколоть Вадима, — Сергей тут, конечно, был ни при чем. Иногда Вадиму даже становилось вдруг жалко ее. Она сама, наверно, мучается этой игрой, старается из последних сил выглядеть спокойной и беззаботной, а по ночам, может быть, плачет. Глупая девочка! Что ж, не надо комедиантствовать!
…Как всегда сразу после лекций, в читальном зале было много людей и шумно, в той мере, в какой может быть шумно в библиотеке. Возле барьера выстроилась очередь студентов, обменивавших книги; какой-то аспирант пытался получить без очереди, какой-то первокурсник робко пропускал всех вперед себя. Библиотечные девушки белками носились по лабиринту стеллажей, вспархивали на приставные лестницы, то и дело восклицали привычными, однотонными голосами:
— «Коварство» из библиотеки не выносить! Последний экземпляр.
— Вам «Собор» с предисловием?
— Нет, Шекспира я не дам! Исаковского не принесли? Так вот, принесете Исаковского — и получите Шекспира. Нет, нет!..
Лена сидела за столиком возле окна и листала «Крокодил». Вадим взял по своему абонементу какую-то книгу и подошел к ее столу.
— Смешно? — спросил он, заглядывая через ее плечо.
Лена кивнула, не поднимая головы. Вадим сел с ней рядом и раскрыл книгу. Некоторое время он молчал, глядя на нее сбоку. Пепельный завиток, сквозной и золотистый от солнечного луча, падал на ее лоб и чуть колыхался, когда она переворачивала страницу. И весь ее профиль светился на солнце до нежного пушка щек, до кончиков ресниц. Вадим смотрел на нее и чувствовал, как неудержимо тают все его обиды, как, словно эта ничтожная легкая пыль, пляшущая в солнечном луче, исчезают они от одного ее дыхания и остается лишь властное, снова мучительное влечение к ней, которому нет сил противиться да которому и не надо противиться. Он тронул Лену за руку и спросил с внезапным радостным облегчением:
— Ну что ты дуешься, старуха?
— Говори со мной по-человечески, — сказала Лена, подняв на него спокойные, янтарно засветившиеся глаза, и зажмурилась от солнца. — Я ненавижу этих ваших стариков и старух. Это было остроумно на первом курсе.