старым пыльным брезентом, уборными и хлором, которым эти уборные заливались. Юрты, деревянные будки и бараки стояли вразброс на огромном песчаном плато. Многие рабочие жили здесь семьями, с детьми и стариками. Некоторые держали кур, другие — поросят и коз.
Сейчас, в дневные часы, зной опустошил поселок, как чума. Ветер крутил пыль по вымершей улице, трепал белье на веревках, просушивая его горячим песком. Рабочие дремали под крышами. Редко-редко у каких очагов, у железных печурок под открытым небом, возились хозяйки, а иные, разленившиеся от жары, лузгали семечки, как в деревне, сидя под крохотными окнами своих жилищ.
И только несколько малышей с льняными русскими головками бегали по песку, счастливо смеясь. Африканская жара была для них делом привычным, а раскаленный песок был их землей, единственной и любимой. Они дружили с собаками. Собак тут было много, они набежали со всей округи. Эти отбившиеся от чабанов, когда-то грозные туркменские овчарки стали обыкновенными дворнягами; они лежали в тени возле домов, подавленно-тихие, равнодушные ко всему, и, не зная, чем заняться, целыми днями дремали. Иногда сонная собачья одурь взрывалась внезапными кровавыми драками. Каждая собака сторожила свой дом. Никто не просил их это делать, то была их собственная собачья инициатива. И вот они дремали и сквозь полузакрытые веки зорко следили друг за другом. И стоило какой-нибудь нарушить чужие владения, как начинался смертоубийственный скандал.
Собаки жили сложной, запутанной жизнью.
Возле барака, где помещался магазин, лежал косматый, свирепого вида, псище. Место тут было выгодное (иной раз бросали баранью кожу, остатки рыбы), и, наверно, собаки жестоко дрались за право тут лежать, и вот этот косматый вышел победителем. Пес мрачно, одним глазом, следил за тем, как Нагаев подошел к двери, постучал и потом стоял, ожидая, пока откроют.
Магазин, как и все учреждения в поселке, работал с пяти вечера. Было лишь около четырех. Фаина вышла заспанная, малиново-красная, со вдавленным следом от пуговицы на влажной щеке. Сердито моргая, затараторила:
— Чего стучите безо времени? Закрыто, закрыто!
Она пыталась захлопнуть дверь, но Нагаев успел сунуть ногу в щель и отворил дверь силой.
— Постой! Тебе поклон от Ивана…
Фаина молча пропустила Нагаева в дом и заперла дверь на задвижку. На полу за прилавком лежал матрац, на котором Фаина отдыхала днем, в часы перерыва. И на том же матраце спал Иван, когда приезжал в поселок. Фаина, не говоря ни слова, свернула матрац, приставила его к стене и уселась на табуретку, поправляя распустившиеся волосы.
Фаина была девушка лет двадцати пяти, голубоглазая, лицом миловидная, но уж больно толстая, огрузневшая, с рыхлым, огромным бюстом. Голос у нее был хриплый. Держа зубами заколки, она спрашивала как будто с насмешкой:
— Ну и как он там? Что просил передать?
Иван ничего не просил передать, даже поклона, и Нагаеву пришлось покривить душой и малость приврать. Ему, главное, хотелось узнать, нет ли какого интересного товара под прилавком. Ничего такого не оказалось. Между любовниками, видимо, было не все гладко, Фаина держала себя заносчиво и просила сказать Ивану, что ей один человек предлагает выйти замуж. И она, наверное, этому человеку не откажет, потому что он порядочный, самостоятельный и очень верный.
Кто этот человек, Фаина не сказала. Но вскоре Нагаев понял, что это азербайджанец Султан Мамедов, шофер на ГАЗ—69. Султан, или Сережка, как его звали в поселке, пришел в магазин ровно к пяти часам, к открытию. Он недавно вернулся из поездки на Головное и привез Фаине кулек шоколадных конфет и розовое китайское полотенце. Беря подарки, Фаина глядела на Нагаева победительно. Начали приходить покупатели. Черный, усатый, как турок, с непомерно мохнатыми, насупленными бровями, Сережка сидел на табуретке в углу магазина и ревниво следил за всеми действиями и разговорами Фаины.
Нагаев купил дешевую шляпу из искусственной соломки и пошел к выходу. В дверях его догнала Фаина, зашептала быстро:
— Погоди, Семеныч, что скажу! Передай Ване, чтоб в воскресенье приехал. А то и правда замуж пойду. Скажи, обязательно надо свидеться, слышишь?
— Слышу.
— А про жениха молчи, ладно?
— Молчу…
При этих словах над головой Фаины показалась мрачная физиономия Султана Мамедова.
Нагаеву стало скучно. Он кивнул и вышел. Солнце перевалило на запад, тень ушла на другую сторону дома, и туда же переползла собака.
«Люди сохнут, страдают, — размышлял Нагаев, а мне что за печаль? Да провались они! Обо мне ни у кого голова не болит. Мне вот дали по морде, а я утерся — и до свиданья. Пошел и шляпу купил…»
Чем больше он размышлял, тем крепче обижался. Он вспоминал, как жестко, бесчувственно разговаривал с ним Карабаш и как дамочка в первой комнате сказала: «Здесь не курят, гражданин», хотя она, наверное, знала, что он никакой не гражданин, а экскаваторщик Семен Нагаев, и Фаина, казалось ему, была с ним недостаточно вежлива, и Сережка Мамедов — подумаешь, начальника возит, большая шишка! — посмотрел на него непочтительно и даже не поздоровался. Из этих обидных, может быть, и мелких, но почему-то застрявших в памяти заметочек еще пока неясно, бессознательно рождалась мыслишка: а не плюнуть ли на всю эту канитель? Поработать до ноября — и сорваться…
Повеселев от внезапной мысли, Нагаев пошел в душ. Вода в нагревшейся деревянной бочке была теплая, вязкая от пыли, и все же мыться было удивительно здорово: на несколько минут тело, освобожденное от пота, делалось чистым и легким. На несколько минут. А потом чуть вышел на солнцепек, окунулся в зной — и сразу опять весь мокрый, залит потом, как будто и не мылся.
У барака столовой, на теневой его стороне, толпился народ. Нагаева узнавали, здоровались уважительно-весело:
— Привет Семенычу!
— Ну, как там, на хуторе?
— Погорел, говорят, с профилактикой?
Нагаев небрежно отмахивался: пустое, мол! Нащупал в кармане полсотенную, специально отложенную на обед, зашел внутрь. За столами тесно сидели люди. Воздух был тяжелый и паркий, как в бане. Из длинной, горизонтально прорубленной амбразуры, откуда повариха подавала тарелки, несло кухонной жарой. Почти на каждом столе сверкало серебро шампанских бутылок, и от этого столовая имела праздничный вид. Но день был будничный, а праздник состоял лишь в том, что в магазин третьего дня завезли шампанское, и это совпало с получкой. Шампанское было единственным дозволенным на трассе вином. Его пили как газировку.
Нагаева кто-то окликнул:
— Семеныч! Иди сюда!
Нагаев увидел рыжего, краснолицего Мартына Егерса, который издали над головами сидящих помахивал здоровенной ладонью. Нагаев подсел к Мартыну. Они были не то что приятели, но хорошие знакомые, уважавшие один другого, как два «кита». Мартын Егерс славился не только своим умением работать, но и беспощадной взыскательностью к сменщикам — отчего мало кто с ним уживался. Он требовал от них такой же лютой работоспособности, какой обладал сам. Однажды какой-то его сменщик пришел в забой под хмельком, чуть-чуть, самую малость, но Мартын не пустил его к рычагам. Парень в амбицию, расшумелся, полез в кабину, и Мартын, недолго думая, махнул его по уху. А лапа у него медвежья. Дело это разбиралось в товарищеском суде, и Мартын никак не мог понять, за что ему порицание: ведь не за себя дрался — за государственное имущество.
Рядом с громадным латышом сосредоточенно хлебал борщ, наклонив остроконечную голову в детской тюбетейке, еще один знакомый Нагаева — Бяшим Мурадов.
— Эге, Бяшим! — удивился Нагаев. — Ты что здесь?
— Бяшим мой ученик, — сказал Мартын. — Он хороший мальчик-туркмен. Очень хороший, трудолюбивый мальчик-туркмен.
Бяшим быстро взглянул на своего бывшего шефа и молча продолжал хлебать борщ. Мартын расхваливал Бяшима: какой он старательный, скромный и почтительный к старшим.