— Ведь Лузгин — человек прошлого. На чем он держался все эти годы? Не на знаниях своих, не на умении, таланте, а на страхе, который он непонятным образом внушил людям. Кроме этой способности не было ни черта. А сейчас их время кончилось, они голые короли! Вы согласны со мной?
Он посмотрел на меня странным, боковым взглядом.
— Вы все же намекните Кузнецову на то, о чем я просил. Видите ли, Лузгин человек злопамятный, и он не забыл того, что Кузнецова взяли вопреки его воле.
— Насчет Кузнецова не волнуйтесь: он сам хочет уходить из газеты.
— Да? Кто вам сказал? — обрадованно спросил Диомидов. — Куда?
— На стройку канала. Ему там очень понравилось. Он мне говорил об этом дней десять назад.
— О, это правильно! Очень правильно, очень разумно! Мы дадим ему рекомендацию… Хотя нет, рекомендацию мы дать не можем, он слишком недавно работает. Но это очень правильное решение.
Диомидов поднялся из-за стола с неожиданной и радостной легкостью. Подошел официант. Когда я вынул деньги, Диомидов сделал категорический жест, запрещавший мне даже думать об оплате, и заплатил за оба бокала. Мы вышли на улицу и снова медленно пошли по тротуару. Редактор взял меня под руку.
— Дорогой Корышев, а теперь — по делу…
«Черта с два, — подумал я. — По делу уже было…»
Он начал говорить про свой отъезд в Москву и про то, что в его отсутствие наломали дров в газете и надо что-то выправлять, но я плохо понимал, что именно, потому что думал о Сашке. У меня осталось отвратительное ощущение после того, что я услышал про Дениса и Сашку. И я думал о них обоих. Потом начал понемногу вникать в слова Диомидова. Он говорил, что в его отсутствие Лузгин напечатал материалы Зурабова, направленные против руководителей Пионерной конторы, а в конечном счете — против руководителей всей стройки. Это было неосмотрительно. Ермасов написал письмо в ЦК республики с жалобой на газету, и сейчас над Лунгиным нависли большие неприятности. И над газетой, естественно.
— Над Лузгиным все время будут нависать неприятности, — сказал я. — Потому что он не умеет работать по-новому. Он привык ориентироваться не на суть дела, а на то, чтобы понравиться начальству. А сейчас он перестал понимать, что нравится начальству, а что нет.
Диомидов не возражал на мои выпады против Лузгина, но и не поддерживал их. Он как бы пропускал их мимо ушей.
Между Ермасовым и Управлением водными ресурсами, сказал он, происходит непрерывная свара, которая идет, может быть, на пользу делу потому, что обе стороны нещадно критикуют друг друга, а критика всегда полезна. Но газета должна быть гибкой и объективной. Нельзя только критиковать руководителей стройки, надо отмечать и то замечательное, что там делается, а делается там немало. Надо написать положительный очерк о стройке, упомянуть о Ермасове, о его поездке в Америку, связав это с таким событием, как досрочное заполнение Больших Озер: газета писала об этой победе строителей очень скупо.
— Возьмите командировку дней на десять, поезжайте в Мары, на Инче и дайте такой материал, чтобы строители сказали вам спасибо. Приходите завтра утром — нет, завтра утром я уезжаю в ЦК, — послезавтра утром, и мы поговорим подробнее. Вообще заходите запросто. Что вы дичитесь? Я в газете каждый день, в любое время — милости просим. Поездка будет полезной и для вас. Помните, — он наставил на меня указательный палец, — «из какого сора растут стихи, не ведая стыда…».
Он протянул мне руку с выражением неопределенной серьезности, а может быть, неопределенной улыбки. Мы подошли к дому.
На другой день я передал — разумеется, с купюрами — мой разговор с редактором Борису Литовко. Меня интересовало его мнение. Борька работает в газете тринадцать лет и знает Диомидова лучше, чем кто-либо. Он посоветовал не обольщаться редакторским благорасположением. Диомидов, сказал он, человек контрастов. Сегодня он тебя ласкает и поит вином, а завтра не узнает, как чаплинский миллионер.
Перед войной он здорово шел в гору в Москве. Будучи совсем молодым, уже котировался на пост редактора какого-то крупного журнала, но потом случилась осечка. Кажется, его напугал тридцать седьмой год. Сам он не пострадал, но у него атрофировались мускулы честолюбия, он сник, стушевался, постарался исчезнуть с видного места и покинуть Москву. Испуг и интеллигентность — как орел и решка одной монеты — сидят в нем до сих пор, хотя он провел войну в армейской газете, заслужил боевые ордена. До сих пор «исполняющий обязанности». Ни за что не соглашается стать главным, хотя ему предлагали и даже приказывали.
— Ну, это понятно, — сказал Борис. — Он уже немолод, и ему хочется спокойной жизни. Лузгина он не любит и презирает не меньше нас с тобой, но хоть бы раз поднял против него голос! А ведь он мог бы отделаться от него, мог бы взять себе дельного, умного помощника, сейчас время такое, что это можно и нужно делать, но боится, боится! Не верит, что пора лузгиных прошла окончательно…
Когда во вторник утром, как мы условились, я пришел к Диомидову поговорить относительно командировки, тот едва кивнул мне и, не приглашая сесть, сказал с холодным удивлением:
— А зачем вы пришли? Мы ведь обо всем договорились. Идите в секретариат, берите командировку на десять дней и поезжайте.
— Вы, по-моему, просили зайти, хотели что-то сказать еще…
— Что — сказать? — он вонзил в меня зрачки. — О чем? Надо ехать и делать. Да! Не забудьте: о Ермасове пишите потеплее, а руководителей Пионерной особенно поднимать не стоит, там сейчас работают комиссии, дело неясное.
Он стал что-то писать.
— До свиданья, — сказал я, идя к двери.
Он не ответил. Вот так закончился мой роман с редактором. Хотя закончился ли? Я думаю, что, если снова встречу его на улице, в книжном магазине или в бане, мы снова будем говорить о литературе и о стихах, которые растут черт знает из какого сора…
Командировке я был рад. Мы давно собирались вместе с Атаниязом поехать на трассу и заодно навестить родной аул Атанияза, расположенный где-то в районе канала. Атанияз просил меня заранее сообщить, на какой срок я возьму командировку в газете, чтобы на это же время взять командировку на радио. Я решил ехать третьего января, чтобы встретить Новый год в городе.
21
Снова впереди всех — два экскаватора и четыре трактора с бульдозерными ножами. Позади остался поселок Третьего, колодцы, кухня, тетя Паша, варившая борщи из консервов и каши, крутые и обжигающие, как горячий бетон. Позади осталось бесконечное лето. Позади — километры пыли, рев моторов, боль в руках, ночная работа и дневное томление в жару. Позади — готовые дамбы, маленькие клочки пустыни, к которым прикипали душой, счастливые дни, когда взрывалась перемычка и медленно катилась вода в хлопьях кофейной пены.
А что впереди?
Если подняться ночью на бархан и прислушаться, можно расслышать — при западном ветре — далеко- далеко едва различимое стрекотание. Где-то дышат моторы. И, может, это моторы Марыйского участка. Те, что ползут навстречу по-сухому. Марина услышала однажды стрекотание, вбежала в будку, завопила радостно:
— Папа, Сень! Скорей сюда, слыхать уже!
— Чего слыхать? — спросил Нагаев.
— Марыйских слыхать! Вот ей-богу!
— А! Я-то думал…
— А между прочим, свободная вещь, — сказал Марютин, поднимаясь с койки. — Пойти проверить.
Он начал поспешно обуваться, накинул телогрейку и вышел вслед за Маринкой на волю. Нагаев ужинал после смены. Подождав немного, он тоже вышел. Маринка с отцом стояли в темноте на бархане. В забое было тихо. С видом ленивым и скептическим Нагаев подошел к бархану и, ковыряя спичкой в зубах, остановился у подножия бархана и стал прислушиваться.
— Сень, ты сюда иди! Внизу не слыхать! — крикнула Марина сверху.
— Ладно. Услышим…
Помолчали минуту. Марютин сказал: