— Вспоминаю к тому, чтобы объяснить: нет, не в том вина Карабаша и Гохберга, что они поставили на прикол скреперы. И не в том, что использовали скреперы как могли и сняли их с тракторов. Надо было выручать стройку. Вина их вот в чем: нашли новое, прогрессивное — да? Родился в муках, в спорах какой-то новый удачный метод — так? Очень хорошо. Ко что вы, как коммунисты, сделали для того, чтобы распространить опыт бульдозерной работы? Как пропагандировали его? Что сделали, чтобы бульдозеры работали не только в Пионерном отряде? Ничего не сделали. Не выступили ни в нашей областной, ни в ашхабадской газетах. С некоторыми товарищами из управления и Института водного хозяйства у вас, как известно, отношения натянутые. Но начальник управления товарищ Атамурадов сам мне жаловался: «Хочу, говорит, помочь Ермасову, знаю о его затруднениях, но он нас вовсе игнорирует. Норовит через нашу голову действовать. Поневоле, говорит, руки опускаются».
— А пускай он себе дельных работников подбирает, — проворчал Ермасов.
— Степан Иванович, но ведь и к нам в обком ты почти ни разу не обращался за помощью. На далекое путешествие, в Америку например, у Степана Ивановича времени хватило, а вот пройти два квартала пешком, из треста в обком партии, ему часто недосуг. Я понимаю, он большой человек, разговаривает прямо с Ашхабадом и с Москвой, но все-таки и свою родную область надо уважать немножко больше. Надо ставить в известность о положении дел. Здесь присутствует корреспондент газеты: я настоятельно рекомендую вам заказать Карабашу и Гохбергу большую статью, обобщающую опыт…
Вот так неожиданно все это кончилось.
Гохберг и Карабаш могли спокойно возвращаться в контору, им ничто не грозило, кроме необходимости писать большую статью. Я выскочил в коридор, нашел Искандерова.
— Ну, как я? Не очень замысловато?
— Ничего! — сказал он. — Здорово! Как Мочалов в роли Чацкого, с такой же страстью…
Искандеров шутил, подмигивал, милый парень, а мне хотелось бы знать всерьез. Я вернулся из коридора в комнату. Ермасов и Эрсарыев о чем-то спорили, стоя возле стола. А Карабаш и Гохберг смотрели на них издали, сидя за опустелым столом, на котором еще чадили окурки и валялись обломанные карандаши и исчерканные, изрисованные вкривь и вкось листы бумаги. Когда Эрсарыев ушел, Ермасов сел на его место. Я подошел к нему. Его лицо было мокро, воротник рубашки расстегнут, и петля галстука сползла вниз.
Я спросил, смогу ли я уехать завтра на трассу. Мне нужно уехать как можно скорее.
Он поглядел как-то косо, устало и усмехнулся.
— Машину подай, а потом напишете невесть что…
— Невесть что не будет, — сказал я.
— Тогда ладно. Договорились. — Он протянул мне руку и ухмыльнулся. — А здорово вы врезали насчет догматизма! Молодец! В половине девятого подходите к гаражу.
Карабаш и Гохберг смотрели на меня, странно улыбаясь. Я пожал им руки и пошел к выходу. Ермасов вдруг окликнул меня:
— Послушайте… как вас? Пойдемте ко мне пить чай? Хотите?
— Пойдемте, — сказал я.
— А вы как?
— Мы не можем, Степан Иванович, — сказал Карабаш. — Некогда, надо ехать.
— И, откровенно говоря, — сказал Гохберг, радостно улыбаясь, — настолько трещит и разламывается голова, что просто не до чая. До чего-нибудь другого — да! Но до чая — нет!
В машине, где было холодно и дождь лупил по крыше, по брезентовым боковинам, и брызги залетали внутрь, и то и дело подбрасывало, потому что сквозь ветровое стекло, залепленное дождем, шофер скверно видел дорогу, Карабаш и Гохберг возбужденно кричали, вспоминая заседание. Перед выездом они хлебнули коньяку, чтобы восстановить силы перед дорогой. Ехать предстояло много часов, может быть, всю ночь.
Карабаш и Гохберг кричали наперебой, как будто торопясь ответить на вопрос шофера: «Ну что там было?» Но рассказывали они главным образом друг другу.
Они хохотали, как подростки, вспоминая всех по очереди. Их потряс корреспондент. Они говорили о нем с восторгом.
— И вдруг встает… Вы слышите? — Гохберг шлепал шофера по плечу. — Встает парень, такой невзрачный, в немецком гороховом пиджачишке, в ковбойке…
— Почему невзрачный? — сказал Карабаш. — С меня ростом.
— Да, но какой-то несолидный. В ковбойке. У нас машинисты лучше одеваются.
— Да разве в этом дело?
— Я понимаю! И говорит: мы, говорит, члены редколлегии, считаем эту статью неудачной…
— Нет, он сказал: недобросовестной.
— Да, да, недобросовестной! Выразился мягко, потому что нельзя же, честь мундира…
— Но у Хорева сразу челюсть отвисла!
— Ха-ха!
— Как его фамилия? — спросил шофер.
— Корешков, — сказал Гохберг.
— Нет, Коршунов, — сказал Карабаш. — Или, может быть, Кошелев.
— В общем, я его знаю, — сказал шофер.
— Ну и после него — пошло!
— Естественное дело! А как вы думали? — кричал Гохберг. — Ведь он выбил у них почву из-под ног! Одним ударом — бац, — и они дрыгают ножками. Денис, вы поняли?
Денис молча кивнул, глядя на дорогу, которая была чуть видна: радиатор толкал перед собой клубящееся, озаренное фарами облако дождя. Да, он понял: они спаслись. И не только спаслись, но выиграли дело и сейчас на седьмом небе от радости. Они выиграли дело. Вся штука в том, чтобы иметь дело, которое стоит выигрывать. Однажды в такую же гнусную ночь, в марте, он возвращался в Альтону после большого выигрыша — что-то около девятисот марок, — и у него было чудесное настроение, всю дорогу он слушал музыку, но был туман и видимость хуже сегодняшней, и на переезде случился карамболяж — четырнадцать машин наскочили одна на другую, как бильярдные шары. И он потерял машину, и девятьсот марок, и все, что у него было. На другой день он был нищ, как крыса. Вот где была пустыня! Самая настоящая пустыня, набитая людьми. А еще через день он открыл газ в своем номере в пансионате «Каиро». Потому что жить было не на что и, главное, незачем. Его вытащили, но суть не в том. Суть в том, что надо жить для дела, не для делишек. Дело больше человека, больше его жизни. Дело — это для всех. Но там этого не знают. Там живут для делишек, иначе не могут. Делишки в двадцать марок или в два миллиона — какая разница?
А эти ребята не выиграли ни гроша, они выиграли общее дело, огромное дело. И радуются, как черти. Это здорово радостно, когда выигрываешь такое дело. Да он, собственно говоря, тоже радуется. А что же? Ему тоже интересно, чем кончится вся эта история с каналом. Ей-богу, это его дело ничуть не меньше, чем их. И он радуется тоже.
— Денис, вы поняли? — кричит Гохберг.
— Понял, понял, — сказал Денис. — Чего тут понимать?
Утром в половине девятого я подошел к гаражу треста. Машины на улице не было, и я зашел во двор. Диспетчер, рябой, с бабьим лицом азербайджанец, играл в нарды с рабочим, сидя под навесом. Дождь недавно кончился. Во дворе стояли лужи, черные от мазута. Диспетчер сказал, что где-то в районе озер прорвало дамбы и все свободные машины ушли на трассу. Машина «ГАЗ—57», на которой я должен был ехать вместе с работниками орса, ушла час назад.
Карабаш и Гохберг, отправив вперед Дениса, остались ночевать в Третьем. Когда на рассвете они примчались к озерам, брешь в юго-восточной части дамбы была уже значительной и вода залила большое пространство. Газик несчастного Дениса Кузнецова стоял в воде до крыльев. Его оттаскивали трактором. За рулем в кабине газика сидел незнакомый парень, а еще один, в ватнике, в казашьем треухе, стоял по колено в воде, возился с тросом, и они оба и тракторист отчаянно матерились. Что-то у них не ладилось. Срывался трос. На бархане, где было сухо, стоял Смирнов — без шапки, в расстегнутом плаще — и, размахивая руками, кричал: «Скажи, чтобы влево! Черт глухой! Выворачивай!» Лицо у него было шалое, глаза лихорадочные, проваленные.