развяжется язык, если мы дадим ему понюхать свободы.
Вздох облегчения прошел по небольшому обществу. Зазвенели кубки. Пили за здоровье хозяина замка и хвалили его за дальновидность. Патер Арнольд поспешно удалился из-за стола и направился к часовне. Аббат молчал и мрачно смотрел перед собой. Не в первый раз он требовал смерти пленника, но отец просто не обращал на это внимания. Некоторое время я радовалась его гневу и тому, что не все подчиняется его воле. Невыразительные черты его лица были будто вырублены из камня; он сидел как изваяние святого — покровителя монастыря, спокойный и надмирный. И тут мне пришла на память история, рассказанная патером Арнольдом, о святом Леонарде, которого церковь объявила освободителем пленных и который буквально воспринял слова Нагорной проповеди Христа: «Я был в темнице, и вы навестили меня». И не заключалась ли ирония Всевышнего в том, что аббат от имени святого Леонарда настаивал на лишении жизни пленника?
Итак, освобождение пленника из темницы он назвал договоренностью. Конюх для меня взамен на имя пленника для него. Тайком я наблюдала за своим отцом. Чужестранец был для него важен — это, безусловно, вызывало мое любопытство. Но если тот молчал под пытками, то почему он должен довериться мне? Лиса в женском обличье? Ха! Я невольно укуталась в шерстяное покрывало — несмотря на большой огонь в камине, в зале было холодно. Отцу не повезло и узнать, как зовут нормандца, ему доведется нескоро. Я не была хитрой. Но идея с конюхом не так уж и плоха…
Уже следующим утром отец приказал доставить пленного Нафтали для проведения медицинского обследования.
Конечно, по замку пошли разговоры, слова аббата Фулко, сказанные накануне о еврее-лекаре, стали известны многим. Да еще Ландольф поведал о шуме, раздававшемся из темницы, припомнил резкий запах серы, который, кстати, почувствовала и я, и черную фигуру, прошедшую в ту ночь мимо него. Ландольф, конечно, слышал, будто у Нафтали работали темнокожие слуги, но он был в этом не очень уверен. От фигуры исходил сильный запах серы, а утром Ландольфу пришлось подметать с пола пепел.
Порошок и флаконы с мазями, которые использовал Нафтали, вновь оказались в навозной куче; я видела, как одна батрачка с кухни тайно сожгла за часовней порошок от болей в желудке, который он ей изготовил, бормоча при этом молитву «Аvе Магiа». Вновь ожили слухи об экспериментах в темнице — ее называли лабораторией колдуна: там еврей не только очищал благовонные масла, но и производил золото и секретные эликсиры из ног младенцев и детских глаз, занимался поисками камня мудрости. Каждому опять стало известно, что притащил в замок в своих карманах одетый во все черное посыльный. И счастьем было для этих мужчин то, что никто из них в те дни не разыскивал замок Зассенберг.
Сам Нафтали старался оставаться незамеченным, даже по ночам избегая подниматься на крышу башни, чтобы вести наблюдения за звездами, что он обычно делал по ночам, когда небо было чистым и ясным. Волнения, он знал, утихнут, ему говорили об этом звезды, и его знания, и будущее. О нем можно было забыть, ну а если заболят кости, то вновь вспомнить о его искусстве исцеления…
Так и случилось. Несколько дней люди судачили о жутких историях про евреев, грязном золоте, которым они обменивались между собой и под большие проценты давали христианам в долг, потому что Господь Бог запретил им заниматься приличным ремеслом (только камердинер и я знали, что и мой отец тоже брал в долг деньги), о том, как они пригвоздили Христа к кресту. Потом внизу, в деревне, голодный волк задрал четырех овец, и все спешно занялись тем, что стали осматривать и запирать двери и хлева. Отец подарил селянам целую маховую сажень древесины и прислал людей с молотками и гвоздями, чтобы те подремонтировали избы. К замку мужчины обходили палисад, освещали факелами поврежденные места; и молотки, и страх перед волками заставили забывать еврея и чужеземца.
Да и я уже почти не возвращалась мыслями к пленнику, когда за мной через несколько дней после Крещения пришел на кухню слуга. Отец хотел меня видеть. Я быстро вытерла руки и поспешила через обледенелый двор.
Зал был полуосвещенным и холодным, как склеп. Невнимательные слуги дали огню в камине погаснуть, а через узкие окна, которые на праздники дополнительно завешивались мехами и коврами, беспрепятственно проникал холод и покрывал столы и скамейки тонкой наледью. Так мы могли бы сегодня вечером за ужином замерзнуть насмерть! Кто же был в этом виновен? Мое дыхание превратилось в облако пара, когда я подошла к хорам. Отец стоял возле своего кресла на лестничной площадке. Перед ним на коленях стоял человек. Я узнала его по росту. На чужаке была лишь набедренная повязка, и он сильно замерз. Волосы на голове и борода — я увидела это, лишь подойдя ближе, — были сбриты — старый и еще действующий признак порабощения.
— Дочь моя, на Рождество я пообещал тебе этого раба. Еврей подлечил его, теперь он здоров и трудоспособен, к тому же изучил наш язык. Сейчас мы заручимся его верностью и исполнением долга.
Голос отца зловеще прозвучал в пустом холодном зале. Я замерзла и скрестила руки на груди. При слове «раб» холод пробежал по моей спине. О рабах я знала лишь по рассказам. Крестьяне на наших полях были крепостными, но у них были пусть небольшие, по права… Мужчина, стоявший перед нами, значил меньше, чем самый бедный крепостной. Раб для людей считался вещью, предметом, и относиться к нему следовало соответственно. Именно так наказал отец пленника за необъяснимое упрямство.
Канделябр освещал угол, в котором мы стояли, молочным сумеречным светом, но последствий истязаний на теле викинга заметно не было. Спина его от струпьев и рубцов, покрывавших ее, представляла собой неровную поверхность, похожую на свежевспаханное поле. Они били его кнутами…
Отец заметил, что я отвела взгляд, и придвинул канделябр поближе.
— Полюбуйся-ка на него. Теперь он твой, — промолвил он ободряюще.
Я подошла к пленнику на шаг ближе. На его наголо остриженной голове были видны четкие знаки, ими была расписана вся голова, разрисованными были и его руки; странным образом переплетающиеся линии тянулись от тыльных сторон кистей рук, проходили по всему кожному покрову и поднимались к подмышкам. Я узнала змеиные головы — о Святая Дева Мария! Уж не двигались ли они? Что-то вздрагивало на его руке, возможно, это были тени мерцающего пламени свечей или гусиная кожа, покрывавшая его тело. Я кусала губы, стараясь подавить в себе отвращение, которое испытывала к змеям. Он разрисовал себя змеями! Никогда этот человек не мог быть земляком моей матери, никогда! И он уже не казался мне творением Божиим и был в моем воображении существом призрачным, королем эльфов из черного леса… Взгляд мой упал на мускулистые плечи, и я окаменела, обнаружив на левой половине груди пленника новую забаву отца — герб Аквилла Зассенбергского, выжженный каленым железом. Нежная кожа соска под когтем одного из орлов, изображенных на гербе, сморщилась и исчезла. Зияло красное воспаленное мясо, черные края от ожогов означали, что рана была нанесена недавно. От возмущения у меня перехватило дыхание. О небо! Мой отец, как скотину, клеймил его каленым железом! В этот момент мужчина поднял голову. Из-под густых, покрытых кристалликами снега бровей я увидела глаза, которые однажды так поразили меня. Они обдали меня холодом, ничто не напоминало в них ни цвета, ни слова, ни обращения, они не выражали ничего, кроме безликого холода…
«Он не нужен мне, — подумала я, дрожа в ознобе. — Боже милостивый, я не хочу владеть им».
— Я нахожу, что кузнец хорошо выполнил свою работу. — Отец рассматривал красного орла. — Мой двоюродный брат высказывался вчера за то, чтобы оскопить его, но я посчитал это варварством. Мы же не делаем из мужчины осла! Аббат Фулко, правда, был другого мнения, но пока парень принадлежит мне, я решил сохранить ему яйца…
Он насмешливо улыбнулся. Я не могла не заметить, что чужестранец задышал чаще. Отец ткнул его носком башмака.
— Послушай-ка, ты, раб, — начал он, — будешь теперь прислуживать моей дочери. Поклянись, что станешь верно нести свою службу, а при необходимости защищать ее до последней капли крови. Дарю тебе жизнь… но будь уверен, мужик, если ты совершишь хотя бы одну ошибку, ты поплатишься за это!
Он взял со своего кресла тяжелую Библию и сунул ее нормандцу под нос. Я не поверила своим глазам! Отец хотел заставить этого раба поклясться на Библии, как благородного человека?
— Клянись на Библии, что ты будешь служить мой дочери до самой смерти! — прогремел он.
В ответ послышался презрительный смех.
— Jo ne sui tis hom, net u n`ies mes sire![1]
Незнакомые слова, полные яда и желчи, заставили меня отпрянуть. И он плюнул нам под ноги. Отец размахнулся и с силой ударил пленника в лицо.