Бирюков отлепил полоски скотча от стекла, высушил купюру феном и положил ее в бумажник.
Он прошел в комнату, с пола до потолка заваленную картинами, присев на стул, опустил крышку секретера. Достав с верхней полочки конверт из плотной бумаги, высыпал на столешницу сотенные долларовые купюры, которые сегодня днем получил в антикварном магазине за бельгийский гарнитур: колье с изумрудами и серьги с бриллиантами. Ровно тридцать тысяч долларов. Пересчитав деньги, разделил их на две неравные части. Все по справедливости. Двадцать тысяч – доля Бирюкова. Это он сумел зубами вырвать заказ на оформление фойе Дворца культуры, он делал эскизы, утрясал все проблемы с прежним руководителем комбината минеральных удобрений, согласовывал варианты набросков. Десять тысяч – для Павла Ершова, ассистента, который помогал расписывать стену фойе. Через несколько дней он вернется из Краснодара, где гостит у тестя, и получит свои деньги.
Рассовав деньги в два конверта, Бирюков засунул их между словарем художественных терминов и кратким географическим справочником. Здесь же, в секретере, стопкой лежали фотографии Дашкевича, растянувшегося на гостиничной койке в обнимку с проституткой по имени Марго. Пожалуй, карточки можно порвать и выбросить. Впрочем, пусть пока полежат. Кто знает, чего ждать от Дашкевича. Фотографии могут пригодиться.
Бирюков запер секретер на ключ, погасил свет и лег спать.
После обеда в камере «Матросской тишины» чувствовалось какое-то необъяснимое оживление. Николай Осадчий сидел на нижней шконке возле перегородки, за которой булькал неисправный бачок унитаза, и прислушивался к чужим разговорам, ловил каждый звук.
Здешний авторитет по кличке Профессор, щуплый преклонных лет мужчина, всегда неразговорчивый и мрачный, долго шептался в углу с неким Пиночетом, бритым наголо амбалом, на затылке которого была выколота фашистская свастика. Осадчий, хоть и отмотал на Украине два коротких лагерных срока, в «Матросской тишине» был чужаком, едва ли не фраером, который мог приблизиться к Профессору лишь, когда тот поманит пальцем. Но Профессор не баловал сокамерников своим вниманием. Пиночет же нагонял на окружающих ужас. Никто не знал, что написано в его обвинительном заключении, хранившимся в кармане спортивных штанов, но и без очков видно, что на молодце висит не одно мокрое дело. Пиночет был единственным человеком из камеры, кого уводили в следственный кабинет в наручниках и там на время допроса пристегивали к столу.
Сегодня, закончив перешептываться с Профессором, Пиночет, молча ухватил за майку и скинул с верхней шконки какого-то лоха. Забравшись на его место, отвернулся к стене и прохрапел до вечера.
После ужина на нижнюю шконку присел Саша Лобов, молодой человек, востроносенький и щуплый, с которым у Осадчего завязалось что-то вроде дружбы. Лобов обвинялся в убийстве батюшки, служившего в одном из подмосковных приходов, и хищении церковных ценностей. Ночью возле храма, откуда вор пытался вынести несколько икон и серебряную купель, неожиданно появился священник, и сдуру попытался остановить злоумышленника. Лобов бросил на землю корыто и доски, выхватил из-за пазухи нож с длинным трехгранным клинком и нанес попу несколько сквозных ранений в грудь. Наутро священника в рясе, насквозь пропитанной кровью, привезли в районную больницу, там он и скончался, не приходя в сознание.
Лобова задержали, когда тот пытался после окончания футбольного матча в Лужниках сбыть иностранцам почерневшие от времени иконы. Где находится оклады икон, украшенные драгоценными камнями, и куда делась старинная серебряная купель, следствию установить не удалось. Здесь, в камере, Саша Лобов рассказывал, что сам некогда учился в семинарии, откуда был изгнан то ли за вольнодумство, то ли за воровство. К месту и не к месту, даже справляя большую нужду, он поминал Господа Бога. Суд над Лобовым уже состоялся, но чудесным образом бывший семинарист избежал этапа и зоны строгого режима. Эксперты института имена Сербского определили, что он невменяем, то есть страдает тяжелой формой шизофрении. Со дня на день Лобова должны были перевести из «Матросской тишины» в психушку закрытого типа. Осадчий рассудил, что у молодого человека есть на воле влиятельные друзья или очень богатые родственники.
Лобов не был психом, но мучался глубоким надсадным кашлем, харкал в унитаз мокротой с кровью. За прошлую неделю он дважды терял сознание от жары. И вертухаи за ноги вытаскивали бывшего семинариста в коридор, чтобы там, лежа на бетонном полу, он мог отдышаться и придти в себя.
– Кушать хочешь?
Лобов и, не дожидаясь ответа, вложил в ладонь Осадчего ломоть хлеба, покрытый тремя кружками колбасы.
– Спасибо, я отдам, – поблагодарил Осадчий.
Неделю, как он отправил матери письмо, просил собрать ему дачку: соленого сала, сушеной рыбы и папирос без фильтра. Стыдно ему, здоровому лбу, сидеть на подсое у молокососа Лобова.
– Ну, и дела творятся... Жуткие, Господи помилуй. С воли в соседнюю камеру пришла малява.
– Что за малява? – равнодушно спросил Осадчий, перемалывая зубами жесткую колбасу.
– Сегодня ночью одного фраера кончать будут, – Лобов показал большим пальцем себе за спину. – Ну, в той камере, через стену...
– То есть как это, кончать? – Осадчий поперхнулся куском.
– Натурально кончать, во имя отца и сына и Святого духа, – сказал Лобов. – Тот фраер много болтал на предварительном следствии. И вообще... Кому-то на воле он очень не нравится. А тюремная почта, слава Богу, работает лучше московского телеграфа.
– Болтал на следствии? – переспросил Осадчий. Он снова ощутил себя полным ничтожеством. Впервые попав в большую московскую тюрьму, он, как ни старался, не понял здешних порядков. – И за это кончать?
– А что ему, задницу расцеловать? Прости Господи.
– За болтовню не кончают.
– Это ж не я так решил, – ответил Лобов. – Господи, спаси. На воле решили. Семье того мужика, кто исполнит смертный приговор, переведут большие бабки. Очень большие. А ему самому обещают шикарный подогорев, за то, что возьмет на душу такой грех. Дадут все, чего он захочет. Жратва, деньги, – это само собой. Даже циклодол, чтобы чувак торчал целыми днями. И ни о чем таком не вздыхал. Ну, за такие блага кто хочешь кровью испачкается. Любой гад, прости Господи.
Осадчий дожевывал колбасу и ждал, когда мужик, отсыпавшейся на нижнем ярусе, освободит место и можно будет спокойно лечь и вздремнуть. Минута текла за минутой, темнота за окном сгущалась. Осадчий