– Совершенно верно, Бобрика, – мужик рассеяно кивнул и опустил паспорт во внутренний карман пиджака. – Можно взглянуть на это заявление?
– Не положено, – помотал головой прапор. – То есть, не я этот вопрос решаю. Начальник отделения.
– А с начальством можно поговорить?
– Пока я один, сам жду капитана. Он сейчас в районе, обещал вернуться вечером. И до сих пор нет. Ждите, вон там у окна присаживайтесь.
– Может быть, мой племянник что натворил? – дядя не подумал присесть. – Вы скажите сразу.
– Нет, ничего такого. Парни написали заявление, которое мы проверяем.
– Племянник немного с чудинкой, – сказал дядя. – Не то чтобы у него совсем башка на сторону съехала, но заскоки случаются. И ведет себя странно: загулы, травка, ночует не поймешь где. Я уже не первый раз разыскиваю его по городам и весям. Даже не знаю, как ему водительские права выдали. И друзья у него такие же, со сдвигом. Короче, его заявлениям я бы не стал верить.
– Вот как? Он что, на учете стоит?
Прапор подавил вздох облегчения. Вот все и разъяснилось. Парень с приветом, видимо, с большим приветом, душевно больной человек. Отсюда все эти страшные фантазии, пытки, кровь и трупы. Неожиданно души коснулось чувство тревоги, близкой опасности. С какой стати эти московские гости явились сюда, откуда они там в Москве узнали, что племянник появлялся именно в их поселке. Ведь Бобрик и Гудков утверждали, что оказались здесь случайно, поездом. Остановились и поужинали в первом попавшемся месте, когда почувствовали усталость. Мысли пронеслись в голове, как ураган, и запутались. В конце концов, прапорщик здесь не начальник. Вот приедет Зубков, задаст гостям вопросы и получит ответы.
– Лечим его частным образом, – вздохнул Фомин. – Столько денег извели, но толку немного. Врачи обдирают его мать как липку, вешают на уши лапшу и пичкают парня транквилизаторами. Так можно краем глаза взглянуть на это заявление?
– Гражданин, я ведь уже все объяснил. Ваши вопросы не ко мне. Если есть время, подождите капитана.
Сделав строгое лицо, прапор снова развернул газету, давая понять, что разговор подошел к концу. Посетители взглянули на облупившийся «Ролекс»на запястье прапора и снова переглянулись. Кажется, их посетила одна и та же мысль.
– Хорошие часы, – сказал Фомин. – Но настоящие «Ролекс»лучше. У меня тут немного денег в кармане завалялось, чисто случайно. Хватит, чтобы купить фирменные часы на золотом браслете. И еще мелочь останется, на мороженое. Мне только взглянуть на эти бумажки, протоколы, мать их. Дел на копейку.
В руке Фомина каким-то образом оказался потертый бумажник, расстегнув клапан, он вытащил стопку стодолларовых купюр. Сложив пальцы щепотью, будто собирался перекреститься, плюнул на них. Снял верхнюю купюру и положил ее на стойку, прямо перед носом прапора. Бумажка оказалась засаленной.
– Раз, – сказал Фомин. – Два, три…
Неожиданное предложение застало прапора врасплох, еще никогда и никто не предлагал ему взятки. Случалось, правда, что кое-кто из граждан, когда конфликт с соседом, собственной тещей или женой, заходил слишком далеко, до жуткого скандала или мордобоя, хотел задобрить милиционера доброй выпивкой и закусоном. А таких конфликтов в поселке без счета. Но непьющему, равнодушному к жратве Гуревичу эти фокусы по барабану, его за рубль двадцать не возьмешь. Прапор слишком высоко ценил честь мундира и чистые руки представителей власти, чтобы опускаться до этой жалкой мелочевки, унижено подбирать крошки с чужих столов.
– Шесть… Семь…
Сейчас он застыл на стуле с жесткой спинкой, гипнотическим взглядом уставился на доллары в руках посетителя, на его толстые сильные руки. На безымянном пальце выколот перстень: белый череп на белом фоне. Кажется, эту наколочку наносят злостным лагерным отрицалам, лицам, склонным к жестокому насилию. Татуировка потускнела, выцвела. Видимо, накололи ее давным-давно, еще в юные годы или пытались вытравить марганцовкой. Получилось, но не совсем.
– Девять, – считал Фомин. – Десять, одиннадцать…
Положив на стойку очередную бумажку, Фомин делал короткую паузу, смотрел на прапора, дожидаясь, когда тот кивнет, остановит счет. Мол, хватит, в расчете. Но Гуревич молчал, тупо глядя на деньги. И Фомин, выдерживая новую паузу, длиннее предыдущей, снова плевал на подушечки пальцев, клал на стойку еще одну купюру. Прапор, продолжая хранить молчание, сглотнул комок, застрявший в глотке. Мать четвертый год по договору с потребкооперацией откармливает на продажу гусей. Интересно, сколько птицы должна переняньчить старуха, чтобы заработать штуку зеленых?
– Пятнадцать, – пауза оказалось такой долгой, а тишина такой прозрачной, что стало слышно, как возле пожарной станции лает овчарка Рекс. – Пятнадцать…
Гуревич почувствовал, как запершило в глотке, но почему-то так разволновался, что даже откашляться не смог. Капля пота, скатилась по шее за воротник форменной рубашки. И снова послышался собачий лай. Мысли окончательно запутались, перед мысленным взором прошла череда отрывочных образов: мать, пасущая гусей, эти деньги на стойке, сдвинутые мотоциклисты, облезлые часы «Ролекс»и снова мать с гусями…
– Двадцать один, – Фомин вздохнул и, чего-то ожидая, уставился на милиционера. – Слушай, командир, может, хватит? У меня ведь тоже бабки не из ширинки валятся. Я прошу о такой фигне, взглянуть на какие- то бумажки… По-хорошему эта хрень на пару сотен не тянет.
– Уберите, – Гуревич наконец кашлянул в кулак. Его слабый голос неожиданно набрал силу. – Уберите деньги. Иначе…
– Что иначе? Чего убрать? – Фомин посмотрел на прапора, как смотрят на тяжело больных людей, которые вот-вот врежут дуба. – Не понял, начальник.
– Я сказал: уберите деньги. Иначе я приглашу понятых и составлю протокол. Со всеми вытекающими…