„Чарующая красота, – подумала Фрэнсис, – чарующая! Или я просто поглупела? Надеюсь, что это не так, иначе это будет для меня разочарованием, а я тан устала от разочарований! По крайней мере, сегодняшний день не разочаровывает. И вчерашний тоже. Да и день, когда я прибыла сюда. С того момента, как я сюда приехала, мне не только не недоставало чего-либо, а даже наоборот, я получала то, о чем не осмеливалась и думать. Когда Луис проснется, я спрошу, сможем ли мы посмотреть могилу Католических Монархов. После Христофора Колумба меня просто тянет к замечательным испанским могилам'.
Луис не спал. Его глаза были прикрыты, но не полностью, и он часто украдкой осматривал Фрэнсис, сидевшую под лучами солнца в такой соломенной шляпе, что, если бы подобная шляпа досталась ему, он сразу сжег бы ее, настолько она была унылой и бесцветной. Он подумал, что, если бы Фрэнсис принадлежала ему, он, конечно, не стал бы одевать ее в эти смелые утонченные наряды, которые с таким шиком носят испанские женщины, но уж, конечно, он заставил бы ее перестать прятать свое тело под этими безликими одеждами, как будто специально предназначенными для того, чтобы никто не смог ничего о ней узнать. А между тем люди смотрели на нее, Луис это заметил. И в этом не было ничего удивительного. В конце концов, ему и самому хотелось смотреть на нее и узнать о ней немного больше.
К своему удивлению, он за обедом достаточно много рассказал ей о себе. Единственное, о чем он решил не говорить, это о своем браке, распад которого и продолжающееся номинальное существование символизировали живущие внутри у Луиса противоречия, которые ему так и не удалось разрешить. Они символизировали опутавшие его оковы католицизма, сохранявшиеся вне зависимости от того, обращал ли он на них внимание; борьбу между традициями и новыми, пусть неоднозначными, но прогрессивными ценностями. Как бизнесмен, он приветствовал возможности, предоставляемые европейским экономическим объединением. Как испанец, он отрицал любой процесс, ведущий к ущемлению гордости Испании, сложной, непостоянной испанской натуры.
– Каждый день в Испании похож на своеобразное приключение, – смеясь, сказал он Фрэнсис. – Чего только стоит сесть на поезд…
И затем, по какой-то непонятной причине, он рассказал ей о своем браке.
Она слушала с таким вниманием, с каким люди выслушивают лишь что-то очень для них важное.
– Я был влюблен. Конечно же, она была очень красива. Но следует учитывать строгости нравов, царивших в шестидесятые годы в добропорядочных семьях среднего класса, каковыми и были наши семьи. Мы не могли хорошо узнать друг друга, не могли расслабиться, не могли, – он сделал паузу, – иметь интимных отношений. Тогда между парнями и девушками веселой дружбы быть не могло, не было никаких гуляний, никаких экспериментов. Наши родители принимали в моих отношениях с невестой слишком большое участие, как, наверное, ранее и их родители с ними. Я не жалуюсь на судьбу. Этот способ жениться ничуть не хуже полной свободы выбора. Когда в твоем распоряжении весь мир, выбирать тоже нелегко. Хосе никогда не будет выбирать. Зачем ему это? Его мама присматривает за ним, как за ребенком, и у него столько девочек, сколько ему хочется. Мне это не нравится, но его мать не обращает на мое мнение никакого внимания. Она считает, что мне не нравится все, что дает свободу ному угодно в Испании, кроме меня самого.
– А это правда? – спросила Фрэнсис.
Он посмотрел на нее чуть ли не уничижительно.
– Что за вопрос! Просто я не думаю, что кто-либо на этом свете, будь то мужчина или женщина, может вести себя так, будто ему или ей заранее все известно, а моя жена ведет себя именно так. Невозможно жить с женщиной, которая любой разговор считает ерундой, которая заранее знает, что она права, поскольку она – женщина и мать, а я не прав, так как я – испанский мужчина. – Он опять улыбнулся и добавил: – Я слышал, что в севильской полиции служит женщина-полицейский. Это прекрасно. Я сказал матери Хосе, что она должна той женщине подражать, и в меня швырнули тарелкой.
– Еще бы не швырнуть, – улыбнулась Фрэнсис. Она ела чайной ложечкой густую черную пасту из айвы, которая, как сказал Луис, была таким же старинным блюдом, как и большие бобы.
– Вы такая невозмутимая. Почему бы вам не закричать на меня?
– Это было бы глупо.
– Вот я и боюсь, что мать Хосе немного глупа. Она – мать моего сына, и когда я женился, то любил ее. Можно лишь сожалеть, что умирает любовь, ведь когда-то она была живой субстанцией, а все живое прекрасно. А почему вы не вышли замуж?
Фрэнсис положила свою ложечку на теперь уже пустое блюдце. Она посмотрела на свой бокал. Он тоже был почти пуст. Сколько же бокалов она уже выпила?
– Я никогда не хотела этого.
– Вы не верите в брак? – в его голосе промелькнула нотка надежды.
– Нет, я верю в брак. Я не думаю, что он мог бы просуществовать столь долго как социальное явление, если бы изначально не был лучшим, что женщины и мужчины могли придумать для организации общества.
– И что же? – спросил Луис, наполняя ее бокал. Фрэнсис наклонила голову. Волосы упали вперед, закрыв от Луиса ее лицо.
– Мне хотелось бы иметь с мужчиной такие отношения, – осторожно сказала она, поворачивая свой бокал за ножку, – которые усиливали бы желание жить. Предположим, что мы с этим мужчиной находимся в комнате; тан вот я бы хотела, чтобы он думал, что эта комната – лучшая на свете, потому что в ней нахожусь я. И мне самой хотелось бы чувствовать то же самое по отношению к нему.
Он немного помолчал, затем спросил:
– Ну а почему бы такому не случиться?
– Дело не в том, что это не должно случиться. Просто этого еще никогда не было.
Она взяла бокал и сделала еще один глоток.
Луис ничего не сказал. Она посмотрела из-под волос на смуглую кисть его руки, контрастирующую с бледно-голубым манжетом рубашки. Ладонь Луиса лежала на скатерти сантиметрах в пятнадцати от ее руки – с белой кожей и серебряным браслетом на запястье, – держащей бокал с вином.
Луис прервал молчание: