в течение дня, жить в ожидании той особой улыбки, которую она дарила мне в школьных коридорах, испытывать непонятную ревность. Я начал разглядывать ее лицо, когда она не смотрела на меня, восхищаясь простой правильностью черт, безупречностью шелковой кожи, как будто лишенной пор. Не раз она ловила мои взгляды, и ее понимающая улыбка ободряла меня. Я начал провожать ее после школы, руки наши слегка соприкасались при ходьбе, и в конце концов я осмелился взять ее за руку. Очень скоро держание за руки переросло в краткие осторожные поцелуи, а потом поцелуи стали долгими, настоящими, прерывавшимися только тогда, когда нам начинало не хватать воздуха, пока наши неопытные языки жадно исследовали друг друга. К середине октября мы стали совершенно неразлучны, скрепленные в единое целое могучим симбиозом бушующих гормонов и глубокой привязанности, которые чудесным образом подпитывают друг друга в тот сокровенный промежуток между детством и взрослой жизнью, когда они еще не входят в противоречие и не начинают безжалостно друг друга пожирать.
В восемьдесят шестом году влюбленному подростку жилось вольготно. Безработица была низкой, цены на бирже — высокими, и люди в целом с оптимизмом смотрели в будущее. Мы слушали позитивный европейский синти-поп:
Каждый день мы с Карли долго гуляли после школы, заходили на Стрэтфилд-роуд, чтобы поесть пиццы или мороженого, по пятницам танцевали на вечеринках, по субботам ходили в кино. Каждый вечер мы, лежа каждый в своей кровати, бесконечно говорили по телефону, исследуя нашу собственную постоянно расширяющуюся вселенную. Иногда по вечерам мы лежали на траве в саду у Карли и, соприкасаясь пальцами, смотрели в небо, стараясь не пропустить падения звезды. Мы ласкали друг друга в отцовском «понтиаке» у водопада Буш, который когда-то дал название нашему городу, а теперь служил излюбленным местом свиданий. Наши бурные поцелуи и ласки становились все смелее, дразнящими крошечными шажками мы продвигались вперед, и с каждым новым уровнем, с каждым волнующим чувственным открытием мы ощущали себя взрослее и ближе друг к другу. Когда мы лежали на заднем сиденье автомобиля с запотевшими стеклами и, голые по пояс, слипались бедрами, терлись и ввинчивались друг в друга сквозь джинсы, с неослабевающим жаром ощупывая друг друга языками, а кожаная обшивка, как целлофан, липла к нашим потным телам, — разумеется, мы искренне верили, что больше нам в жизни ничего и не нужно.
У Сэмми дела обстояли далеко не так прекрасно: как и следовало ожидать, в конце концов он привлек внимание хулиганистой парочки, Шона Таллона и Дэйва «Мыша» Мьюзера. Шон, с челюстью патриция, стриженными под «ежик» платиновыми волосами и темными узкими глазами, загоравшимися при малейшей возможности сделать какую-нибудь подлость, славился любовью поиздеваться над другими, и при этом ему все сходило с рук — то ли оттого что он был стартовым нападающим «Кугуаров», то ли из-за слухов, что его отец был каким-то образом связан с Ботинком Франки, известным местным бандитом. При том, что Мыш был защитником «Кугуаров», а его отец — шерифом, ни у кого не было охоты связываться с Мьюзером и Таллоном, и они фланировали по школьным коридорам в ореоле полной вседозволенности, как молодые аристократы со статусом дипломатической неприкосновенности, как будто никакие законы, написанные для нас, простых смертных, на них не распространялись. Главным у них, безусловно, был Шон, а Мыш, дубовый пенек с лицом австралопитека и страстью к похабным шуткам, всегда маячил на подхвате, как рыба- прилипала за акулой, довольствуясь теми ошметками, которые всплывали на поверхность после кровавой расправы. Сэмми со своими яркими нарядами и привычкой громко напевать в школьных коридорах действовал на них как красная тряпка.
По отношению к слабым Шон отличался особым садизмом, и Сэмми сразу же попал под его прицел. Еще недели не прошло с начала занятий, когда Шон с Мышем обнаружили Сэмми в туалете приглаживающим свой кок.
— Смотри, какая красота, — сказал Мыш.
— Прямо картинка, — согласился Шон. — Давай-ка повесим ее на стенку.
Они оттянули сзади резинку от трусов Сэмми и надели ему на голову, а он безуспешно пытался высвободиться. Это было обычным ритуалом посвящения первогодков, и на протяжении целого месяца первого полугодия Шон регулярно участвовал в этой чуть ли не ежедневной процедуре, но проделать такое с учеником выпускного класса — это было особым унижением. Они оставили Сэмми висеть на брючном ремне и резинке от трусов на вешалке в одной из туалетных кабинок, и тот пробыл в таком положении, в бессилии заливаясь слезами, до тех пор, пока его не обнаружил и не снял оттуда какой-то девятиклассник, принявший Сэмми за своего одногодка.
— Ну почему, — мрачно обратился он ко мне в тот же день в столовой, — почему, где бы я ни был, такие типы всегда меня находят?
Я сочувствующе кивал, чувствуя себя виноватым, как будто своей неспособностью предотвратить неизбежное расписывался в тайном сговоре с Таллоном и его шайкой или как минимум в одобрении ритуала, жертвой которого пал Сэмми.
— Вот, познакомился с местными козлами, — констатировал я, — они пристают ко всем новичкам. Это они так территорию метят, как собаки у своего забора. Пометили — и все. Просто держись от них подальше.
Сэмми посмотрел на меня: за стеклами очков глаза его были полны слез.
— Я всю жизнь стараюсь держаться подальше от таких вот Шонов Таллонов, — произнес он горько, — но они сами меня отыскивают. Просто карма какая-то.
— Не говори ерунды, — сказал я.
Мои слова его не убедили.
— Посмотрим, — пробормотал он.
Через несколько дней, при большом скоплении народа Шон оттащил Сэмми от писсуара, и тот облил себе мочой штаны и ботинки.
— Если тебе так хотелось посмотреть на мой член, — крикнул, по свидетельству очевидцев, Сэмми своему обидчику, — надо было просто попросить. И тебе не пришлось бы утруждаться, и мне отмываться.
К таким пятнам на своей репутации неприкосновенный Шон совершенно не привык, и Сэмми немедленно получил кулаком по лицу и был с головой опущен в унитаз. На самом деле большинство нападок Шона на Сэмми так или иначе были связаны с раздеванием, но я только через много лет обратил на это внимание.
После большой перемены мы с Уэйном прогуляли историю и залезли покурить на крышу. На улице моросило, и, пока мы затягивались, водяная пыль лизала нам лица.
— Ты слышал, что случилось с Сэмми? — спросил я.
Уэйн кивнул, хмуро выдохнув носом дым.
— Ты бы поговорил с ними, — сказал я. — Тебя-то они послушают.
— Только хуже будет, — сказал он.
— Это все отговорки, — сказал я, раздражаясь. — Если бы они дразнили меня, ты бы это прекратил.
— Это не одно и то же, — не согласился Уэйн. Он печально вздохнул, глядя на нависшие над горизонтом тучи. — Он сам виноват, — тихо сказал Уэйн. — Зачем он себя ведет как какой-то… гомик.
Это слово выросло в воздухе между нами, по-драконьи обнажив зуб: оно будто приглашало сразиться с языками пламени в обрамлении спекшейся корки, заманивало в свое драконье логово.
— Он такой, какой есть, — сказал я. — Если ты защищаешь гея, это еще не значит, что ты сам…
— Что я сам кто? — подзадорил меня Уэйн.
— Да никто, — сказал я.