начиная с петровских времен, служили России в кронштадской таможне. “А шведская ветвь,— продолжает фантазировать наш портретист на с. 52,— идет от богатого ювелира К. Ф. Эстедта, жившего в Упсале”. Из документов, приведенных в книге “Ленин в Стокгольме” У. Вил- лерса, ясно видно, что основатели этой ветви в XVIII веке занимались в Упсале изготовлением перчаток и шляп...
Не зная истории по существу, Волкогонов тем не менее берет на себя смелость (и наглость) делать такие обобщения: “В общих чертах Ленин знал о своем происхождении. Будучи по культуре, языку русским человеком, он никогда не относился к России, своему отечеству как высшей ценности. Но, естественно, как нам удалось установить (?!), вождь русской революции никогда себя не чувствовал ни немцем, ни шведом, ни евреем, ни калмыком. И хотя в анкетах Ленин называл себя русским, его мироощущение было интернационально-космополитическим. Для него революция, власть, партия были неизмеримо дороже Рос сии” (с. 52). Жаль, что дважды доктор наук не раскрыл тайны, как это ему “удалось установить”, кем чувствовал себя Владимир Ильич в национальном отношении и что знал “в общих чертах о своем происхождении”. Тогда бы его способности к фальсификации и мистификации засверкали бы новыми гранями...
Стремясь принизить духовную атмосферу семьи, в которой родился и вырос Владимир Ильич , Волкогонов облыжно утверждает (с. 53), что Ульяновы вели “в основном тот же образ жизни, что и большинство служивых людей, чиновничество, мещане...” Но даже в некрологах 1886 года отмечалось, что И. Н. Ульянов, благодаря своей просветительской деятельности, был “известен всей России”. И это служение благородной цели наложило соответствующий отпечаток на образ жизни всего его семейства, который был пронизан трудолюбием , целеустремленностью, высокой нравственностью, воодушевленностью передовыми идеями своего времени, патриотизмом, личной скромностью. Не было в Симбирске другой семьи, в которой четверо детей при окончании гимназии получили три золотые и одну большую серебряную медаль. Пожалуй, только Александр Ульянов оборудовал у себя дома химическую лабораторию. А из выпускников 1887 года, по просьбе И. Я. Яковлева, именно Владимир Ульянов взялся подготовить (и подготовил!) учи- теля-чуваша к экзаменам за курс гимназии. Надо не представлять себе и масштаб, и круг чтения в этой семье, чтобы так, походя, посчитать ее средней, типичной...
В заключение приведу еще один пример характерных для Волкогонова верхоглядства и научной недобросовестности. Перечисляя состав семьи Ульяновых, он особо остановился на дочери “Ольге (1868 г.)” “Родителям очень хотелось иметь дочь Ольгу,— с видом знатока вещает портретист.— Когда первая Ольга умерла при рождении, через три года родившейся девочке дали вновь это имя” (с. 53). Если бы Волкогонов повнимательнее заимствовал из очерка “Неизвестные письма” в книге “Ульяновы” Ж. Трофи мова (Саратов, 1978, с. 80) сведения об этих девочках, то запомнил бы, что “первая Ольга” родилась в июле 1868 года, а скончалась в июле следующего, то есть в годовалом возрасте, а не “при рождении”.
Вот так — многократно демонстрируя свое незнание истории России вообще и Симбирска 1870—1880-х годов, в частности, безбожно извращая картины жизни семьи Ульяновых, запутавшись в пересказе чужих трудов о родословной Владимира Ильича и его социальном происхождении, запуская “утки” о мифическом наследстве старшего брата Ильи Николаевича, нагло приписывая Ленину отсутствие чувства любви к своему Отечеству, при этом назойливо подчеркивая якобы сенсационный характер своего опуса, — и показал свое примитивно-тенденциозное “видение” “Семейной генеалогии” Ленина новоявленный историк.
Извращая начало пути
В подглавке “Александр и Владимир” автор-генерал, сославшись на то, что о воспитании Владимира Ульянова написано “множество книг”, решил ограничиться приведением лишь “нескольких деталей, обычно выпадающих” из официальной Ленинианы. Как и следовало ожидать, завлекающий посул оказался очередным блефом. Так, желая подчеркнуть “достаток” семьи, Волкогонов преподносит такую деталь: “В Симбирске Ульяновы приобрели хороший дом” (с. 53). А ведь если бы историк следовал правде, то должен был сказать, что первые девять лет жизни в Симбирске Ульяновы скитались по шести частным квартирам, пока в 1878 году, имея шестерых детей, приобрели, наконец, собственный дом.
“К этому времени,— продолжает портретист,— И. Н. Ульянову высочайше было пожаловано дворянство, что автоматически и юного Владимира сделало дворянином”. И опять он демонстрирует незнание истории. Эта “деталь” о “высочайшем” пожаловании — плод фантазии автора. На самом деле право на потомственное дворянство И. Н. Ульянов приобрел с присвоением ему в 1879 году чина действительного статского советника, а Владимир станет дворянином не “автоматически”, а только в 1886 году, после смерти отца, вследствие ходатайств матери.
Напомнив общеизвестный факт, что директор гимназии Ф. М. Керенский “не раз публично высказывал свое восхищение способностями и прилежанием гимназиста Ульянова”, Волкогонов бездоказательно привносит еще одну надуманную “деталь” в сочиняемый им образ Ленина: “Уже тогда свое первенство молодой Ульянов считал возможным подтверждать грубым моральным давлением и нетерпимостью к иным взглядам”.
Изложив эти “детали”, портретист попытался дать свое “видение” обстоятельств, обусловивших вступление Александра, а затем и Владимира в борьбу с существующим строем. Ответы на вопрос: как случилось, что все дети директора народных училищ Симбирской губернии И. Н. Ульянова и его жены Марии Александровны уже в ранней юности не мыслили себя вне связи с демократическими силами, выступавшими против деспотизма и произвола господствующих классов, искали все исследователи, трудившиеся в Лениниане. Вопрос этот непростой, ибо сами-то Ульяновы жили более или менее сносно, не испытывали на себе капиталистической эксплуатации, национального гнета или чиновничьего произвола. Вместе с тем, дети Ульяновых имели все возможности сделать карьеру — окончить гимназии, затем высшие учебные заведения и стать преподавателем, юристом, врачом, литератором и даже ученым. Однако, отказываясь от личного благополучия, они один за другим вливались в ряды революционного подполья.
В общих чертах истоки этого феномена известны давно: свободолюбивая обстановка в семье, чтение демократической литературы, кричащие противоречия окружающей действительности, а для Владимира еще и героический пример старшего брата. Волкогонов еще недавно придерживался примерно такого же объяснения, но теперь, порвав с историческим материализмом, предпочитает заниматься либо выдергиванием фактов, либо их извращением, а затем и измышлением в своих выводах. Так, уцепившись за слова Марии Ильиничны атом, что Илья Николаевич “не был революционером”, портретист выдает эти слова за подтверждение “гражданской лояльности отца самодержавию” (с. 57). А как соотнести это с тем, что министры народного просвещения дважды (в 1880 и 1885 годах) подписывали приказы о досрочном увольнении симбирского директора в отставку? Или то горе, которое испытывал Илья Николаевич в эпоху реакции 1880-х годов, когда его любимое детище — земскую школу — пытались заменить убогими церковно-приходскими школами?
Волкогонов довольно уважительно пишет об Александре Ульянове, приписывая ему даже то, чего и не совершал: например, то, что якобы еще в гимназии он “быстро овладел тремя европейскими языками”. Но, отдав дань частностям, Дмитрий Антонович исподволь протаскивает надуманные тезисы о том, что во время учения А. Ульянова на первых курсах Петербургского университета “ничто не говорило, что юношу захватит ветер общественных движений”, а к политическим кружкам он “относился равнодушно” (с. 59).
Эти байки недостойны “известного историка”. Из воспоминаний Анны Ильиничны известно, что Саша уже в средних классах гимназии увлекался некрасовскими “Дедушкой” и “Русскими женщинами”, ибо питал большой интерес к декабристам. Любил он с большой силой выражения декламировать рекомендованные отцом “Песню Ере- мушке” и “Размышления у парадного подъезда” Некрасова, а также слушать, как отец напевал плещеевское “По духу братья мы с тобой”. В старших классах Александр и Анна прочли “от доски до доски всего Писарева” (запрещенного в библиотеках) и были глубоко возмущены трагической кончиной своего кумира: жандарм, следивший за Писаревым, видел, как тот во время купания тонет, но ничего не