поверхности его некоторые эпизоды сложились бы иначе.

Славославя демократию Коммуны и в то же время обвиняя ее в недостаточной решительности по отношению к Версалю, Каутский не понимает, что коммунальные выборы, проводившиеся при двусмысленном участии «законных» мэров и депутатов, отражали надежду на мирное соглашение с Версалем. В этом суть дела. Руководители хотели соглашения, а не борьбы. Массы еще не изжили иллюзии. Фальшивые революционные авторитеты еще не успели оскандалиться. Все вместе называлось демократией.

'Мы должны господствовать над нашими врагами нравственной силой… – проповедовал Верморель.[103] – Не следует прикасаться к свободе и к жизни личностей…' Стремясь предотвратить «междоусобную войну», Верморель призывал либеральную буржуазию, которую он раньше так беспощадно клеймил, создать «правильную власть, признанную и уважаемую всем населением Парижа». «Journal Officiel», выходивший под руководством интернационалиста Лонгэ,[104] писал: «Печальное недоразумение, которое в июньские дни (1848 г.) вооружило друг против друга два общественные класса, не может уже возобновиться… Классовый антагонизм перестал существовать…» (30 марта). И далее: «Теперь всякий раздор сгладится, потому что все солидарны, потому что никогда не было так мало социальной ненависти, социального антагонизма» (3 апреля). В заседании Коммуны 25 апреля Журд[105] мог не без основания хвалиться тем, что Коммуна «еще никогда не нарушала прав собственности». Надеялись завоевать этим буржуазное общественное мнение и найти путь к соглашению.

«Подобная проповедь, – совершенно правильно говорит Лавров, – нисколько не обезоруживала врагов пролетариата, отлично понимавших, чем грозит им его торжество, отнимала у пролетариата энергию борьбы и ослепляла его как бы нарочно в виду непримиримых врагов» (стр. 137). Но подобная расслабляющая проповедь была неразрывно связана с фикцией демократии. Форма мнимой легальности позволяла думать, что вопрос разрешится без борьбы. 'Что касается массы населения, – пишет член Коммуны Артур Арну,[106] – то она с некоторым правом верила в существование, по меньшей мере, скрытого соглашения с правительством'. Бессильные привлечь буржуазию, соглашатели, как всегда, вводили в заблуждение пролетариат.

Что в условиях неизбежной и уже начавшейся гражданской войны демократический парламентаризм выражал лишь соглашательскую беспомощность руководящих групп, об этом ярче всего свидетельствовала бессмысленная процедура дополнительных выборов в Коммуну, 16 апреля. В это время «было уже не до голосования, – пишет Артур Арну. – Положение стало настолько трагическим, что не было ни необходимого досуга, ни необходимого хладнокровия для того, чтобы вообще голосование могло делать свое дело… Все люди, преданные Коммуне, были на укреплениях, фортах, в передовых отрядах… Народ не придавал нисколько значения этим дополнительным выборам. Выборы были, в сущности, лишь парламентаризмом. Надо было не считать избирателей, а иметь солдат; не узнавать, потеряли ли мы или выиграли во мнении Парижа, но защищать Париж от версальцев». Из этих слов Каутский мог бы усмотреть, почему на практике не так просто сочетать классовую войну с междуклассовой демократией.

'Коммуна не есть Учредительное Собрание, – писал в своем издании Мильер,[107] одна из лучших голов Коммуны, – она – военный совет. У нее должна быть одна цель: победа; одно орудие: сила; один закон: закон общественного спасения'.

«Они никогда не могли понять, – обвиняет вождей Лиссагарэ, – что Коммуна была баррикада, а не правление…»

Они начали это понимать под конец, когда было уже поздно. Каутский не понял этого до сего дня. Нет основания ожидать, чтоб он понял это когда-нибудь.

Коммуна была живым отрицанием формальной демократии, ибо в развитии своем означала диктатуру рабочего Парижа над крестьянской страной. Этот факт господствует над всеми остальными. Сколько бы политические рутинеры в среде самой Коммуны ни цеплялись за видимость демократической легальности, каждое действие Коммуны, недостаточное для победы, было достаточно для обличения ее нелегальной природы.

Коммуна, т.-е. парижская городская дума, отменяла общегосударственный закон о конскрипции. Она называла свой официальный орган «Официальным Журналом Французской Республики». Она, хотя и робко, но прикасалась к Государственному Банку. Она провозгласила отделение церкви от государства и отменила бюджет вероисповеданий. Она входила в сношения с иностранными посольствами. И т. д. и т. д. Она все это делала по праву революционной диктатуры. Но этого права не хотел признать тогда еще зеленый демократ Клемансо.

На совещании с центральным комитетом Клемансо говорил: «Восстание имело незаконный повод… Скоро комитет станет смешон, и его декреты станут презираемы. Кроме этого, Париж не имеет права восставать противу Франции и должен безусловно принять авторитет Собрания».

Задачей Коммуны было разогнать Национальное Собрание. К сожалению, ей это не удалось. Ныне Каутский ищет для ее преступного намерения смягчающих обстоятельств.

Он указывает на то, что коммунары имели своими противниками в Национальном Собрании монархистов, тогда как мы в Учредительном Собрании имели против себя… социалистов в лице эсеров и меньшевиков. Полное умственное затмение! Каутский говорит о меньшевиках и эсерах, но забывает об единственном серьезном враге – о кадетах. Именно они являлись нашей русской партией Тьера, т.-е. блоком собственников во имя собственности, и профессор Милюков изо всех сил пытался подражать маленькому великому человеку. Уже очень скоро – задолго до ноябрьского переворота – Милюков стал искать своего Галифэ[108] – поочередно в лице генерала Корнилова, Алексеева,[109] затем Каледина, Краснова и, после того, как Колчак оттеснил в угол все политические партии, разогнав Учредительное Собрание, партия кадет, единственная серьезная буржуазная партия, по существу насквозь монархическая, не только не отказала ему в поддержке, а, наоборот, окружила его еще большими симпатиями.

Меньшевики и эсеры не играли у нас никакой самостоятельной роли, совершенно так же, как партия Каутского в революционных событиях Германии. Свою политику они целиком строили на коалиции с кадетами и тем самым предоставляли кадетам решающее положение, совершенно независимо от соотношения политических сил. Партии эсеров и меньшевиков были только передаточным аппаратом для того, чтобы, собрав на митингах и на выборах политическое доверие пробужденных революцией масс, передать его затем в распоряжение контрреволюционной империалистической партии кадет, независимо от исхода выборов. Чисто вассальная зависимость эсеровски-меньшевистского большинства от кадетского меньшинства являлась сама по себе худо прикрытым издевательством над идеей «демократии». Но этого мало. Во всех тех областях страны, где режим «демократии» задерживался слишком долго, он неизбежно кончался открытым государственным переворотом контрреволюции. Так было на Украине, где демократическая Рада, предавшая германскому империализму Советскую власть, оказалась сама сброшенной монархистом Скоропадским.[110] Так было на Кубани, где демократическая Рада оказалась под пятой у Деникина. Так было – и это важнейший эксперимент нашей «демократии» – в Сибири, где Учредительное Собрание с формальным господством эсеров и меньшевиков, при отсутствии большевиков, с фактическим руководством кадет, привело к диктатуре царского адмирала Колчака. Так было, наконец, на нашем Севере, где учредиловцы, в лице правительства эсера Чайковского,[111] превратились в неряшливую декорацию для господства контрреволюционных генералов, русских и английских. Так произошло или происходит во всех мелких окраинных государствах: в Финляндии, в Эстонии, в Латвии, в Литве, в Польше, в Грузии, в Армении, где под формальным знаменем демократии совершается упрочение господства помещиков, капиталистов и чужестранного милитаризма.

ПАРИЖСКИЙ РАБОЧИЙ 1871 Г. – ПЕТЕРБУРГСКИЙ ПРОЛЕТАРИЙ 1917 Г

Одно из самых грубых, немотивированных и политически постыдных противопоставлений, какие делает Каутский между Коммуной и Советской Россией, касается характера парижского рабочего в 1871 г. и русского пролетария в 1917 – 1919 г.г. Первого Каутский изображает революционным энтузиастом, способным на высокое самоотвержение, второго – эгоистом, шкурником, стихийным анархистом.

Парижский рабочий имеет за собой слишком определенное прошлое, чтобы нуждаться в революционной рекомендации – или в защите от похвалы нынешнего Каутского. Тем не менее, у петербургского пролетария

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату