придавлен? разве он не превращен вами в международного палача? разве была эпоха, разве был народ, который волею и насилием своего правительства играл бы в истории более позорную, преступную, палаческую роль, чем та, которую играет сейчас порабощенный народ Франции? – в этот самый момент куртуазнейший Жан Лонге простым оборотом речи сбросил с плеч французского народа 47 лет, чтобы преступную клику насильников, обманывающую и попирающую народ, открыть не в победоносном правительстве Клемансо, а в давно низвергнутом и превзойденном в подлости правительстве Наполеона III.
И снова в руке депутата безвредный карманный ланцет. «Вы поддерживаете Носке и его 1.200.000 солдат, которые могут завтра создать кадры великой армии против нас». Поразительное обвинение! Почему представителям биржи не поддерживать Носке, германского будочника биржи? Они связаны союзом ненависти против революционного пролетариата. Но этот вопрос, единственно реальный, не существует для Лонге. Он пугает своих коллег тем, что армия Носке выступит «против нас». Против кого? Носке душит Люксембург, Либкнехта и их партию. Против нас – против французских коммунистов? Нет, против Третьей Республики, против общего государственного предприятия Клемансо-Барту-Бриана-Лонге.
Опять Эльзас-Лотарингия. Опять «на этот счет мы все едины». Разумеется, прискорбно, что не был проведен плебисцит. Тем более, что «нам» совершенно нечего было опасаться плебисцита. Впрочем, ближайшие выборы заменят плебисцит. А тем временем Мильеран произведет надлежащую патриотическую, очистительную, воспитательную работу в Эльзас-Лотарингии, чтобы будущий «плебисцит» мог окончательно примирить куртуазное правовое сознание Лонге с фактами политики Фоша-Клемансо. Лонге умоляет только об одном, – чтобы очистительная работа совершалась с чувством меры, дабы не «уменьшить глубоких симпатий Эльзас-Лотарингии к Франции». Немножко гуманизировать Мильерана, – и все будет к лучшему в этом лучшем из миров.
Французский капитал захватил Саарский угольный бассейн[143]. Здесь нет «восстановления нарушения права», и ни один прожженный репортер не открыл здесь «глубоких симпатий». Тут открытый дневной грабеж. Лонге огорчен. Лонге опечален. Помимо гуманитарной стороны дела, «уголь Саарского бассейна, говорят нам техники, не лучшего качества». Разве нельзя было в самом деле – укоряет Лонге – получить у распятой Германии необходимый «нам» уголь в Рурском бассейне, несравненно лучшего качества и без парламентских трудностей по части национального самоопределения. Господин депутат, как видим, не лишен практического смысла.
Конечно, Жан Лонге интернационалист. Он признает это сам. А кому же это лучше знать? Но что такое интернационализм? «Мы никогда не понимали его в смысле унижения отечества, а наше собственное достаточно прекрасно, чтобы не иметь надобности противопоставлять себя интересу какой бы то ни было другой нации». (Хор друзей: «Очень хорошо! Очень хорошо!»). Этому прекрасному отечеству, находящемуся в распоряжении Фоша-Клемансо, интернационализм Лонге ни в коем случае не мешает пользоваться доброкачественным рурским углем. Требуется лишь соблюдение форм той парламентской округленности, которая, как видите, вызывает одобрение всех «наших друзей».
Жан Лонге переходит к Англии. Если для оценки политики собственной страны он выдвинул авторитет Ренана, то и на арене великобританской политики Жан Лонге появляется в совершенно респектабельном обществе. Так как приходится упомянуть об Ирландии, то 'не позволено ли будет воззвать к памяти великих государственных людей Англии: Гладстона[144] и Кемпбель- Баннермана[145]?' Если бы Англия дала свободу Ирландии, тогда ничто не помешало бы этим странам объединиться в федеративном союзе. Обеспечив, по методу великого Гладстона, благополучие Ирландии, Лонге наталкивается на новые затруднения: у самой Франции есть не одна Ирландия. Лонге называет Тунис. «Вы позволите мне, господа, напомнить вам, что эта страна принесла ради Франции благороднейшие и величайшие жертвы в течение этой войны. Из 55.000 бойцов, которых Тунис дал Франции, около 45.000 убитых и раненых – таковы официальные цифры. И мы имеем право сказать, что эта нация... своими жертвами завоевала для себя право на большую справедливость и большую свободу» (Хор друзей: «Очень хорошо! Очень хорошо!»). Несчастные, жалкие арабы Туниса, брошенные рукой французской буржуазии в огненную печь войны, черное пушечное мясо, которое – без проблеска идей – погибало на Марне и на Сомме[146], наравне с импортированными испанскими лошадьми и американскими буйволами – это отвратительнейшее пятно в подлой картине мировой бойни изображается Жаном Лонге, как высокая и благородная жертва, которая должна быть увенчана даром свободы. После расслабленной болтовни об интернационализме и самоопределении – право арабов Туниса на клок свободы рассматривается, как подачка на чай, которую бросает своим рабам сытая и великодушная биржа по ходатайству одного из своих парламентских маклеров. Где же границы политического падения?
Но вот мы подходим к России? Тут Жан Лонге, с отличающим его тактом, отвешивает для начала низкий поклон в сторону самого Клемансо. «Разве мы здесь единодушно не аплодировали Клемансо, когда он с трибуны этой палаты прочел нам параграф относительно упразднения позорного Брест-Литовского мира?» При упоминании о Брест-Литовском мире Жан Лонге выходит из себя. «Брест-Литовский мир – это памятник зверства и бесчестия прусского милитаризма». Лонге мечет громы и молнии. Не мудрено: парламентские молнии против давно сметенного революцией Брест-Литовского мира составляют такой благоприятный, такой счастливый фон для деликатных критических операций депутата над миром Версальским.
Жан Лонге за мир с Советской Россией. Но, разумеется, не в каком либо компрометирующем смысле. Нет, Лонге твердо знает хороший путь к миру. Это путь самого Вильсона, который посылал в Советскую Россию своего уполномоченного Буллита[147]. Смысл и содержание миссии Буллита теперь достаточно известны. Его условия представляли собой усугубленное воспроизведение Брест-Литовских параграфов Кюльмана и Чернина[148] . Тут было и расчленение России и ее жестокое экономическое ограбление. Но... выберем другую тему для разговора. Вильсон, как известно, за самоопределение наций, а Буллит... «Я рассматриваю господина Буллита, как одного из наиболее прямых, наиболее честных, наиболее благонамеренных людей, каких я когда-либо встречал». Как отрадно узнать у Лонге, что праведники еще не перевелись на содержании американской биржи, и что во французском парламенте еще существуют депутаты, которые знают истинную цену американской добродетели.
Отдав дань признательности Клемансо и Буллиту за их доброту к России, Лонге не отказывает в поощрении и республике Советов. «Никто не поверит тому, – говорит он, – чтобы советский режим держался в течение двух лет, если бы он не имел за собой глубоких масс русского народа. Он не мог бы построить армию в 1.200.000 солдат, руководимых лучшими офицерами старой России и сражающихся с энтузиазмом волонтеров 1793 г.»[149]. Этот момент речи есть кульминация Лонгэ. Упоминая об армиях Конвента, он утопает в национальной традиции, покрывает ею все классовые противоречия, объединяется с Клемансо в героических воспоминаниях и в то же время дает историческую формулу косвенного усыновления советского государства и советской армии.
Таков Лонге. Таков официальный французский социализм. Таков парламентаризм Третьей Республики в своем наиболее «демократическом» выражении. Условность и фраза, дряблость и уклончивость, куртуазная ложь, доводы и приемы мелкого адвоката, который, однако, подмостки своей трибуны всерьез принимает за арену истории. Теперь, когда класс открыто идет на класс, когда исторические идеи вооружены до зубов и решают свою тяжбу сталью, каким оскорбительным издевательством над нашей эпохой являются «социалисты» типа Лонге. Мы его только что видели: он кланяется направо, расшаркивается налево, молится великому Гладстону, который обманывал Ирландию, склоняется перед своим физическим дедом Марксом, который презирал и ненавидел лицемера Гладстона, восхваляет царского наперсника Вивиани, первого министра-президента империалистской войны, сочетает Ренана с русской революцией, Вильсона с Лениным, Вандервельде с Либкнехтом, подводит под «право народов» фундамент из рурского угля и тунисских костей, и, проделывая все эти невероятные чудеса, перед которыми глотание зажженной пакли является детской забавой, Лонге остается самим собой, куртуазным воплощением официального социализма и увенчанием французского парламентаризма.
Дорогой друг! с этим затянувшимся недоразумением пора кончить. Перед французским рабочим классом стоят слишком большие вопросы, слишком великие задачи, и стоят они слишком остро, чтобы можно было дольше терпеть сочетание презренного лонгетизма с великой реальностью пролетарской борьбы за власть. Нам больше всего нужны ясность и правда. Нужно, чтобы каждый рабочий ясно понимал, где друг, где враг,