газеты. Какому-то прохожему, обратившемуся к нему со словами благодарности за приветливость, с которой русский самодержец относится к любому человеку, царь отвечает: «Разве не в этом долг государей?» Рассматривая статую Наполеона на вершине Вандомской колонны, он произносит: «Если бы я стоял так высоко, то боялся бы, как бы у меня не закружилась голова». Когда ему предлагают переименовать Аустерлицкий мост, он возражает: «Нет, хватит и того, что я перешел этот мост с моей армией».
Он в высшей степени милостиво принимает депутацию Института. В салоне мадам де Сталь, только что вернувшейся из эмиграции в Париж и с головой погрузившейся в политику, он открыто высказывается в защиту мира и свободы. Он снисходительно рассуждает о низкопоклонничестве французской прессы и к величайшему изумлению соотечественников заявляет, что уж русская-то печать совершенно свободна. И своим мелодичным голосом обещает мадам де Сталь: «С Божьей помощью крепостное право будет уничтожено еще в мое царствование». А в разговоре с Лафайетом решительно высказывается против работорговли. Мадам де Сталь, до слез взволнованная, пишет: «Я от всего сердца желаю осуществления всего того, что дано свершить человеку, который представляется мне чудом, ниспосланным Провидением для спасения свободы, со всех сторон подвергающейся опасности». Канцлер Паскье в свою очередь отмечает: «Император Александр становится очень популярным. Все исходит от него, все вертится вокруг него. Его союзника, короля Пруссии почти не замечают; его мало видят, он редко показывается в публичных местах и держится робко, предпочитая оставаться в тени». Сам Шатобриан, так уязвленный в своем патриотизме при вступлении в Париж союзников, теперь хочет встретиться с Александром. Позже он напишет: «Ошеломленный и униженный, как если бы меня лишили имени француза и заменили его номером сибирского каторжника, я чувствовал, как душа моя наполняется яростью против человека, который ради собственной славы довел нас до такого позора». Эту свою неистовую ярость он излил в памфлете «О Буонапарте и Бурбонах», который, полагает он, дает ему право быть с почетом принятым Александром. Запамятовав, что уже видел себя «каторжником в сибирских рудниках», он возлагает огромные надежды на личную встречу самого великого писателя и самого великого монарха. Но Александр не оправдывает его надежд, выказав крайнюю сдержанность. Вместо ожидаемых восхвалений Шатобриан слышит от него назидательные речи о том, что литераторы не должны вмешиваться в политику. Верный избранной им линии великодушного отношения к павшему врагу, царь не прощает французскому автору того, что он обрушил свои филиппики на самого знаменитого из побежденных монархов, чем вновь ублажает сердца бонапартистов.
Тем временем статуя Наполеона снята наконец с Вандомской колонны и заменена белым знаменем, которое будет развеваться там до тех пор, пока туда не водрузят статую Мира. Дипломаты, вырабатывая принципы этого мира, трудятся уже несколько недель. 30 мая 1814 года подписан мирный договор с Францией, согласно которому она возвращается в границы 1792 года. Национальная гордость французов жестоко уязвлена. Уступки Талейрана союзникам расцениваются как скандальные. Поговаривают, что Людовик XVIII «вернулся в обозе союзников». Однако, с точки зрения дипломатов, Франция нисколько не ущемлена победителями. Благодаря энергичному заступничеству Александра, она освобождалась от выплаты контрибуций и возмещения ущерба. Кроме того, вопреки желанию Штейна, царь не согласился передать Пруссии Эльзас и крепости на Рейне, и они сохранились за Францией. Наконец, проявляя благородное бескорыстие, Александр решил, что художественные ценности, захваченные в военных походах как трофеи, должны остаться у побежденных. По его мнению, на берегах Сены все эти шедевры более доступны обозрению европейцев, чем в любом другом месте. Приближенные Александра находят его благожелательность к Франции чрезмерной, а территориальные приобретения России в обмен на страдания народа и пролитую кровь ничтожными. В действительности же Александр широко вознагражден за счет Польши и рассчитывает осенью, на конгрессе в Вене, добиться от союзников официального признания присоединенных им ранее новых территорий. Пока что он остерегается раскрыть свои карты и обольщает поляков разнообразными проявлениями дружбы и цветистыми речами. Прибыв в Париж, Чарторыйский встречает у царя братский прием, напомнивший дни их юности. Александр разрешает польским полкам, оставшимся до самого конца верными Наполеону, возвратиться в Польшу «под бой барабанов», «с оружием и всеми знаменами». В главнокомандующие прочат великого князя Константина. На вопрос генерала Сокольницкого, позволено ли будет польским войскам сохранить национальную кокарду, Александр отвечает: «Да, и, надеюсь, вы будете носить ее с уверенностью, что сохраните ее навсегда. Правда, мне еще предстоит преодолеть немало трудностей, но я принимаю вас, здесь в Париже, и этого довольно. Я предаю забвению прошлое и, хотя имею право жаловаться на многих лиц вашей нации, хочу все забыть. Я знаю: вы храбры, и честно несли вашу службу». А депутации польских офицеров он говорит: «Две соседние нации, близкие по своему языку и обычаям, объединившись, должны полюбить друг друга навсегда». На обеде у генерала Крассинского он поднимает тост за здоровье «храброй польской нации». На балу у княгини Яблоновской он спрашивает у Костюшко, бежавшего во Францию после раздела Польши, не хочет ли он вернуться на родину. Старый бунтарь отвечает, что вернется на родину только тогда, когда она будет свободной. При этих словах царь ангельски улыбается и говорит громко, чтобы его слышали стоящие вокруг офицеры: «Господа, надо урегулировать дела так, чтобы этот благородный человек мог вернуться на родину». А свои истинные мысли высказывает Лагарпу: «Как порядочный человек может отказываться вернуться на родину? Если бы я был поляком, я бы поддался искушению, перед которым они устояли. Мое намерение состоит в том, чтобы вернуть их отечеству все земли, какие только смогу, даровать им конституцию, расширяя их свободы по мере того, как будет возрастать мое к ним доверие». Простодушный Лагарп, взволнованный этими словами, поверяет одному из друзей: «Эти слова все еще звучат в глубине моего сердца, и мне нравится повторять их перед его портретами и бюстами».
Александр, по видимости столь покладистый, умеет, по выражению Беньо,[56] когда надо, «говорить наполеоновским языком»: «Приказ отдан – действуйте!» Так как Людовик XVIII медлит обнародовать обещанную подданным Хартию, царь доводит до его сведения, что союзные войска не покинут столицу, пока это обязательство не будет выполнено. Король нехотя назначает на 4 июня торжественное оглашение Хартии.
Какое будущее ждет Францию? Александр настроен скептически: по его убеждению, трон, «установленный на обломках революции», не может быть прочным. С другой стороны, его разочаровывает и раздражает Талейран. Выставляя напоказ свою преданность царю во время вступления русских войск в Париж, князь Беневентский сумел, по прошествии нескольких недель, занять независимую позицию. Поццо ди Борго так характеризует его в письме к Нессельроде: «Этот человек ни на кого не похож, он вредит, улаживает, интригует, управляет, тысячу раз на дню меняя средства. Его интерес к другим людям пропорционален пользе, которую он имеет от них в данный момент. Даже степень его учтивости зависит от тех изменений, которые происходят в течение дня». После периода увлечения французским дипломатом Александр обращается с ним холодно, отказывается ему в прощальной аудиенции и нелестно отзывается о нем: «Этот человек принесет в жертву своему честолюбию и родину, и друзей».
Талейран, зная об отношении к нему царя, пишет ему, рассыпаясь в любезностях: «Я не видел Ваше Величество перед Вашим отъездом и я осмеливаюсь упрекнуть за это Ваше Величество со всей искренней почтительностью, которую может позволить себе самая нежная привязанность… Я давно предугадывал Ваше предназначение и чувствовал, что смог бы, оставаясь французом, принять участие в ваших планах, ибо они всегда были благородными. Вы полностью исполнили свое особое предназначение… Вы спасли Францию, Ваше вступление в Париж ознаменовало конец деспотизма… Пережив подобную бурю, кто может похвастаться, что за такое короткое время понял характер французов?.. Французы вообще всегда были и всегда будут легкомысленными… Эта изменчивость скоро побудит их облечь своим доверием нового суверена: наше доверие они обманут».
Покинув Париж накануне провозглашения Хартии, одобренной Сенатом и Законодательным корпусом, Александр держит путь в Лондон, оставив о себе память как о просвещенном монархе, человеке тонких чувств и благородной души. Вспоминая о пребывании царя в столице, Шатобриан пишет: «Он, по-видимому, сам был удивлен своим триумфом; он смущенно вглядывался в лица парижан, как будто признавал их превосходство над собой; кто знает, быть может, оказавшись среди нас, он ощущал себя варваром, подобно римлянину, который, побывав в Афинах, устыдился самого себя. Быть может, ему приходила мысль о том, что эти же самые французы заняли и сожгли его столицу и что его солдаты в свой черёд стали хозяевами Парижа, в котором наверняка отыскалось бы немало обуглившихся факелов, пламя которых испепелило Москву. Мысли о внезапных поворотах судьбы, об изменчивости фортуны, о тщете усилий как народов, так и