единственным мужчиной утомляла его, поэтому, когда 20 августа 1901 года Ольга уехала в Москву одна – пора было приступать к репетициям в Художественном театре, он почувствовал сразу и отчаяние, и облегчение. И когда жена в одном из писем призналась совершенно искренне, что ревнует его к матери и сестре, он ответил с пониманием и терпением: «Спасибо тебе, моя радость, мать очень обрадовалась твоему письму; прочла и потом дала мне, чтобы я прочитал ей вслух, и долго хвалила тебя. То, что ты пишешь о своей ревности, быть может, и основательно, но ты такая умница, сердце у тебя такое хорошее, что все это, что ты пишешь о своей якобы ревности, как-то не вяжется с твоею личностью. Ты пишешь, что Маша никогда не привыкнет к тебе и проч. и проч. Какой все это вздор! Ты все преувеличиваешь, думаешь глупости, и я боюсь, что, чего доброго, ты будешь ссориться с Машей. Я тебе вот что скажу: потерпи и помолчи только один год, только один год, и потом для тебя все станет ясно. Что бы тебе ни говорили, что бы тебе ни казалось, ты молчи и молчи. Для тех, кто женился и вышел замуж, в этом непротивлении в первое время скрываются все удобства жизни. Послушайся, дуся, будь умницей! <…> Целую и обнимаю мою старушку. Да хранит тебя Бог. Еще немножко – и мы увидимся. Пиши, дуся, пиши! Кроме тебя, я уже никого не буду любить, ни одной женщины. Будь здорова и весела. Твой муж Антон»[605]
То есть не сестре и не матери, а именно жене Чехов предлагал быть разумной и терпеливой при всех недоразумениях, которые происходили между женщинами. Впрочем, в то же лето он отдал Ольге письмо, предназначенное Марии, которое следовало передать той после его смерти. Это было завещание.
Из завещания видно, что сестре оставлено больше, чем жене. Это объясняется тем, что Чехов знал: Ольга не будет нуждаться, потому что как актриса она хорошо зарабатывает. Но, разлученный с женой после трех месяцев совместной жизни, он страдает оттого, что не может выразить свою любовь к ней никак иначе, чем с пером в руке. Они шлют друг другу письма каждые два дня, и в этих письмах печаль, нежность и желание перемежаются с более чем прозаическими подробностями: «Собачка, милый мой песик, письмо твое только что получил, прочитал его два раза – и целую тебя тысячу раз. План квартиры мне нравится, покажу Маше (она уехала провожать на пароход Дуню Коновницер), только почему ты поместила „кабинет Антона“ рядом с учреждением? Хочешь быть бита?
Отвечаю на твои вопросы. Сплю прекрасно, хотя страшно скучно спать одному (привык!), ем много, говорю целый день с гостями. Кефир пью каждый день, со вкусом, „кишочки“ пока ничего себе, шеи одеколоном не вытираю – забыл. Вчера мыл голову».[607] В другой раз он напишет ей: «Без тебя мне очень скучно. Я привык к тебе, как маленький, и мне без тебя неуютно и холодно».[608] Или еще: «Без тебя мне так скучно, точно меня заточили в монастырь. А что будет зимой, представить не могу!»[609] Когда Ольга захотела взять кошку в новую квартиру, он сначала запротестовал, так как терпеть не мог этих животных, и предложил взять собаку, но тут же и изменил мнение: «Ты пишешь про кошку Мартина, но – бррр! – я боюсь кошек. Собак же уважаю и ценю. Вот заведи-ка собаку! Кошку держать нельзя, скажу, кстати, потому что наша московская квартира на полгода (почти) будет оставаться пустой. Впрочем, дуся моя, как знаешь, заводи хоть крокодила; тебе я все разрешаю и дозволяю и готов даже спать с кошкой».[610]
Не прошло и месяца со дня, когда они расстались, а Антон Павлович уже поехал к жене в Москву, где зима обещала быть холодной и ветреной. Мария и Ольга вместе сняли большую квартиру с рабочим кабинетом для писателя. Он был счастлив увидеть, что вроде бы жена с сестрой теперь уживаются более мирно. Но он жаждал как можно больше времени проводить с Ольгой наедине, а приходилось делить ее с театром: Книппер, обожающая свою профессию, мечтала стать первой актрисой в труппе. Репетиции продолжались каждый день по шесть часов, иногда заканчивались только поздно ночью, а молодая женщина, которую Бог наделил невероятным количеством радостной энергии, находила еще возможности побывать на светских приемах, от которых была без ума. Возвращаясь домой, кидалась обнимать мужа – своего дорогого «русского Мопассана», как она его называла. И эти несколько минут близости, которые она ему таким образом дарила, создавали у него ощущение непомерного, но хрупкого счастья.
В ту осень Художественный театр репетировал «Три сестры». Забравшись в уголок зрительного зала, Чехов, как обычно, делал замечания исполнителям и критиковал излишнюю реалистичность мизансцен. Так, например, он потребовал, чтобы убрали голубиное воркование, которое раздавалось в момент, когда поднимался занавес, и которое изображали актеры, спрятанные за кулисами. Однажды, как вспоминает Станиславский, он сказал артистам, окружившим его, но так, чтобы каждое слово донеслось до режиссера: «Послушайте! Я напишу новую пьесу, и она будет начинаться так: „Как чудесно, как тихо! Не слышно ни птиц, ни собак, ни кукушек, ни совы, ни соловья, ни часов, ни колокольчиков и ни одного сверчка“.[611] Это стремление сократить до минимума сценические эффекты раздражало Станиславского, который прежде всего был озабочен тем, чтобы удивить зрителей тщательной проработкой внешних деталей. И получалось так, что он перегружал пьесу дополнительными подробностями, а Чехов настаивал на том, чтобы они были сокращены до минимума, ибо только это поможет лучше обрисовать характеры персонажей. Первый смотрел на произведение снаружи, второй – изнутри. Тем не менее на представлении „Трех сестер“, открывших сезон 21 сентября, зрители ответили на спектакль бешеными овациями. А когда после конца четвертого акта на сцене появился автор, в зале началось настоящее безумие. „Три сестры“ идут великолепно, с блеском, идут гораздо лучше, чем написана пьеса. Я прорежиссировал слегка, сделал кое-кому авторское внушение, и пьеса, как говорят, теперь идет лучше, чем в прошлый сезон», – написал Чехов доктору Средину.[612]
Однако ритм московской жизни утомил Антона Павловича, и, посоветовавшись с доктором Щуровским, он был вынужден нехотя покориться его рекомендации уехать в Ялту. «Жена моя, к которой я привык и привязался, остается в Москве одна, и я уезжаю одиноким, – пишет он публицисту Миролюбову. – Она плачет, а я ей не велю бросать театр. Одним словом, катавасия».[613]
28 октября Чехов уже снова был в Ялте, приговоренный к тому, чтобы любить свою жену только в письмах. Уже на следующий день он буквально кричит ей о своей страсти: «Дуся моя, ангел, собака моя, голубчик, умоляю тебя, верь, что я тебя люблю, глубоко люблю; не забывай же меня, пиши и думай обо мне почаще. Что бы ни случилось, хоть бы ты вдруг превратилась в старуху, я все-таки любил бы тебя за твою душу, за нрав. Пиши мне, песик мой! Береги свое здоровье. Если заболеешь, не дай Бог, то бросай все и приезжай в Ялту, я здесь буду ухаживать за тобой. Не утомляйся, деточка. <…> Господь тебя благословит. Не забывай меня, ведь я твой муж. Целую крепко, крепко, обнимаю и опять целую. Постель кажется мне одинокой, точно я скупой холостяк, злой и старый. Пиши!!!» [614] И – несколько дней спустя: «С каким удовольствием я теперь поговорил бы со своей женой, потрогал бы ее за лоб, за плечи, посмеялся бы с ней вместе. Ах, дуся, дуся!» [615] Она отвечала на его стенания не менее страстно. Говорила, что после его отъезда постель не стала убирать, не могла: хотелось думать, что он еще здесь, рядом… «Целую тебя, Антонка мой, целую любовно, мягко, нежно… Пиши о здоровье, все, все пиши, я все понимаю. Как мне хочется прильнуть к тебе».[616] Или: «Вставать мне утром не хотелось, устала. Поворачиваюсь и каждый раз хочу увидеть мою милую белокурую физиономию и с грустью вижу спокойную