старости». Когда поезд, подходя к Руану, покатил по берегу Сены, Мопассан удостоил укутанную туманом реку величественным жестом руки и проворчал: «Всем тем, что у меня сегодня есть, я обязан здешним утренним катаниям на лодке».

После обильного завтрака у мэра компания отправилась в сад Музея, где вознесся памятник Флоберу, исполненный скульптором Шапю. «Это, – саркастически съязвил Эдмон де Гонкур, – красивый сахарный барельеф, над которым висящая в воздухе Правда (аллегорическая фигура, коими обыкновенно украшались монументы в ту эпоху. – Прим. пер.) справляет нужду в колодец». Порывы ветра нещадно хлестали присутствующих. Дождь хлестал как из ведра. Бравируя перед бурей, Эдмон де Гонкур зачитал свою речь в честь человека, о коем он так часто нелестно отзывался в своем дневнике. «Теперь, когда его нет среди живых, моего бедного великого Флобера, – выкрикнул он охрипшим голосом, – его почитают гением… Но знает ли кто в настоящее время, что при его жизни критика оказывала известное сопротивление тому, чтобы признать за ним даже талант?» И заключает: «Разве не так, Золя? Разве не так, Доде? Разве не так, Мопассан? Ведь он был именно таким, наш друг!..» (Дневник, 23 ноября 1890 г.)

Услышав свое имя, Ги содрогнулся. Он удалился в мечтания, куда его позвал Флобер. Старец от души посмеялся бы над всем этим комичным чествованием, над этим банальным монументом, словно изваянным из топленого свиного сала, и над хриплою речью Гонкура. Дождь удвоил ярость; в половине четвертого церемония завершилась, и многочисленные зонтики разлетелись врассыпную. Мопассан, обещавший организовать для членов комитета ленч, достойный Гаргантюа с Пантагрюэлем вместе, удалился по- английски. Разгневанный подобной «трусостью», Эдмон де Гонкур удовольствовался «ни плохим, ни хорошим» обедом, в котором коронным блюдом была неизменная утка по-руански.

Что до Мопассана, то в Париж он возвратился один. Он жил теперь в доме 24 по рю дю Боккадор, но это новое жилище казалось ему еще холоднее, чем предыдущие. Кстати, он по случаю нанял еще и гарсоньерку по авеню Мак-Магон. Прибившись поближе к огоньку, он скрипел зубами и слушал, как льет дождь. Перспектива выйти на улицу пугала его. За обедом у принцессы Матильды у Ги внезапно возникло впечатление, что его мозг опустошается и что он, как поведал о том доктору Казалису, «ищет слова, но более не может говорить и вовсе теряет память». «Врач только что ушел от меня, – пишет он своему кузену Луи ле Пуатевену, с которым между делом примирился. – Он мне вообще запретил выходить на улицу и хочет, чтобы с нынешнего дня и надолго я больше не шатался по улицам по вечерам. (Выделено в тексте. – Прим. пер.) Болезнь все та же, как всегда, – невроз, который принуждает меня ко множеству предосторожностей. Он хочет, чтобы я любой ценой избавился от печки медленного сгорания. Он говорит, что это попросту смерть для людей. Все это меня очень досадует» (письмо от 7 январь 1891 г.).

Тем временем на его рабочем столе – новый роман «Анжелюс»; одновременно с этим на сцене театра «Жимназ» ставилась пьеса «Мюзотта», сочиненная драматургом Жаком Норманом по рассказу Мопассана «Ребенок». Необходимость подобной «штопки» раздражала Мопассана, но директор театра Конинг был непреклонен: спектакль увидит сцену лишь в том случае, если текст будет вычитан и одобрен Мопассаном. И то сказать, огни рампы влекли Ги уже давно, и в этой истории он видел возможность хоть и запоздалого, но осуществления своей мечты юных лет. Только слабое здоровье не позволяло ему вкушать наслаждение в двойном размере. «Мои глаза все в том же состоянии, – пишет он матери, – но я уверен, что причиной тому – переутомление мозга, или лучше сказать, нервного переутомления мозга, ибо стоит мне поработать полчаса, как мысли начинают путаться и затемняться одновременно со зрением, и самый процесс письма для меня становится трудным, а движения руки плохо повинуются мысли… Мой врач, академик и профессор Робен, спокоен. Он говорит: „Надо найти лекарство от этих сильных недомоганий, но я не вижу чего-то тяжелого“. И просит родительницу подыскать ему в Ницце скромную квартирку, выходящую на солнечную сторону, где он весной мог бы поселиться с Франсуа».

И вот наконец пьеса принята к постановке – в главных ролях мадам Паска и мадам Сизо. Зачарованный Мопассан присутствует на репетициях – сидит в пустом зале, зябко съежившись в пальто, и с наслаждением внимает собственным репликам, с чувством произносимым профессиональными комедиантами. «Надеюсь на успех, хотя пьеса и не шедевр, – пишет он Лоре. – Актеры хорошие и играют хорошо». Порою он вынужден замыкаться в четырех стенах из-за головных болей. Или – из-за обострения проблем с глазами. Или опять скребет в горле. Какой же приступ настигнет его на премьере «Мюзотты»?

Сюжет этой пьесы – опять-таки внебрачная связь. Наряду с солнцем, морем и любовью это, бесспорно, предмет, особенно волнующий воображение Мопассана. Молодой человек по имени Жан Мартинель сочетается браком с Жильбертой де Петипре; и надо же такому случиться, что именно в вечер свадьбы его отчаянно зовет к себе бывшая возлюбленная, гризетка[89] по имени Мюзотта, которая родила от него младенца и теперь находится при смерти. Молодой человек спешит к изголовью несчастной, и эта последняя отдает Богу душу, конечно же, разразившись патетическим монологом. Но осиротевший ребенок не будет оставлен на произвол судьбы, ибо Жильберта, в которой пробудилась материнская нежность, соглашается принять внебрачного отпрыска своего супруга. Все вышеозначенное – в мелодраматическом и высокопарном стиле. Хлесткие реплики звучат фальшиво. Но светская публика очарована. У женщин слезы на глазах. Пресса возносит Мопассана до небес. «Вот я и драматург, да к тому же имеющий успех, чему очень удивлен, ибо мне кажется, что я так и не открыл пресловутого секрета драматургии, непостижимого для романистов», – пишет он Роберу Пеншону.

Не явилось ли это для него, разменявшего пятый десяток, началом новой карьеры? Ему как раз этого и хотелось, и он уже думает о том, чтобы «приспособить» для сцены еще одну свою новеллу – «Иветту». Начиная с конца марта на Мопассана сыплются предложения о постановке «Мюзотты» в провинции и за границей. Ну, а Ги, раздуваемый тщеславием, петушится и даже напускается на директора театра «Жимназ» Виктора Конинга с упреками, что тот недостаточно рекламирует пьесу. Отзвуки этих споров долетали до ушей собратьев по перу и, скажем прямо, смешили их. «Доде рассказывал мне, что Конинг окончательно рассорился с Мопассаном и что, несмотря на все попытки последнего примириться, он оставался непреклонен, – заносит в свой дневник Эдмон де Гонкур. – Похоже, сейчас Мопассан сошел с ума от гордости, и тон его писем настолько категоричен, что до глубины души задел директора театра „Жимназ“. Вот что привело к заварушке: Мопассан хотел, чтобы рецензии на пьесу, оплачиваемые Конингом, включали также и восхваления его (Мопассана) гения, а похвала самой пьесе, которая также включала бы немного похвальных слов в адрес его соавтора (Жака Нормана. – Прим. авт.), его мало заботила. Ну, а Конинг, которого, в свою очередь, мало заботило прославление гения Мопассана, целиком занимался успехом пьесы. Больше даже, по словам Конинга, в пьесе больше Нормана, чем Мопассана. И он, Конинг, ждет следующей пьесы – такой, которую тот выполнит целиком сам и благодаря которой он заранее заявляет о себе как о творце нового театра».

Эту вторую пьесу, над которой Мопассан теперь работал, ему хотелось видеть на сцене. Администратор вышеназванного театра Жюль Кларети, с которым Ги завел речь об этом, вроде загорелся большим интересом; но стоило начаться переговорам, как новоиспеченный драматург заявил, что не допустит, чтобы его пьеса проходила через Комитет.[90] Уязвленный Жюль Кларети пытался его урезонить, напоминая ему, что даже самые маститые французские писатели, такие, как Гюго, Дюма, Бальзак, Жорж Санд и Альфред де Мюссе, сдавались на милость этой чистой формальности. Но Мопассан – усы трясутся, глаза искры мечут – заявляет сухим тоном: «Я намерен передать мою пьесу вам. Вы один будете судить о ней, вы один примете ее и вы ее разыграете!» Оставив Жюля Кларети в состоянии оцепенения, Мопассан покинул контору уверенным шагом конквистадора. Несколько дней спустя Эдмон де Гонкур заметил, что все тот же Мопассан публично ошельмовал последнюю пьесу Доде «L’Obstacle»[91] и что никто не мог рассчитывать на снисхождение или даже на простое понимание этого фанфарона от словесности: «Друзья Мопассана, как в тот момент казалось, пытались сыскать извинение неистовым разносам Мопассана, вспоминая о его недуге, – писал Гонкур. – Но ведь она давно у него, эта хворь! Прежде она была более нормандской, более притворной, более замкнутой; теперь же это – злоба в чистом виде, на каковую следует в ближайшее время надеть смирительную рубашку» (запись от 10 мая 1891 г.).

В голове Мопассана еще не стих шум рукоплесканий публики, осаждавшей театр, когда там шла «Мюзотта», а он уже думал о том, чтобы уехать из Парижа. Новый врач, д-р Дежерин – который, по мнению Мопассана, стоит много выше Шарко – заявил ему буквально следующее: «У вас были все признаки (accidents) того, что называется неврастенией… Это – умственное переутомление. Половина литераторов и

Вы читаете Ги де Мопассан
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату