словам). С другой стороны, он хочет, чтобы Шарпантье издал также полное собрание сочинений Луи Буйе. Сделка, кажется, состоялась, Флобер возвращается в Круассе, думая, что оказался хорошим посредником. Не успел он приехать домой, как Лапорт приносит ему собачку Жулио. «Думаю, что буду очень любить его!» – восклицает Флобер. И некоторое время спустя: «Мое единственное развлечение – целовать собачку, с которой я разговариваю. Какая счастливица среди всех нас, смертных! Завидую ее спокойствию и красоте».[528] Или же: «Мне подарили собаку, борзую. Я гуляю с ней, смотрю на солнечные блики на желтеющей листве и думаю о своих будущих книгах, перебирая в памяти прошлое, ибо теперь я старик. Я не мечтаю больше о будущем, и былые дни будто вибрируют в светящейся дымке. На этом фоне всплывают дорогие лица, дорогие тени протягивают мне свои руки. Странные фантазии, нужно избавиться от них, хотя они и приятны».[529]

Среди этих «дорогих теней» он по-прежнему отдает предпочтение Элизе Шлезингер. Неважно, что она теперь стара, он видит ее такой же лучезарной, неизменно юной, Элизу счастливых времен. Храня старую любовь, он пишет: «Дорогая подруга! Моя давняя любовь! Не могу без волнения смотреть на ваш почерк… Мне так хотелось бы принять вас у себя дома, уложить в комнате моей матери!.. Я больше не мечтаю о будущем, но былое видится мне словно в золотой дымке… И на этом лучезарном фоне самое очаровательное лицо – ваше! Да-да, ваше! О дорогой Трувиль!»[530] Чем чаще он возвращается к далекому прошлому, тем большее неприятие вызывает у него любое проявление современной жизни. Страх перед общественными делами, буржуазностью, ложной славой в искусстве и литературе доводит его до мизантропии. Глупости и безобразию окружающего мира ему хотелось бы дать отпор эксплозивным произведением. «Бувар и Пекюше» станет, думается ему, такой бомбой. «Я обдумываю одну вещь, куда выплесну весь свой гнев, – откровенно пишет он госпоже Роже де Женетт. – Да, я наконец-то освобожусь от того, что меня душит. Я изрыгну на современников все отвращение, которое они внушают мне, даже если разорвется от этого моя грудь. Это будет широко и сильно».

Охваченный скорбью, Флобер узнает о том, что 23 октября 1872 года умер его дорогой Теофиль Готье. Он давно ждал этого, однако смерть потрясла его. Отныне среди его друзей больше мертвых, нежели живых. Он спрашивает себя, какой рок позволил ему самому избежать стольких крушений. «Смерть моего бедного Тео, хотя мы и ждали ее, уничтожила меня, я никогда не забуду минувший день, – пишет он Каролине. – Я не переставая думал о любви моего старины Тео к искусству и чувствовал, как меня затягивало болото нечистот. Ибо он умер, не сомневаюсь в этом, задохнувшись от современной глупости».[531] И Тургеневу: «У меня во всем мире остался теперь единственный человек, с которым я могу говорить, это – вы… Тео умер, отравившись современной падалью. Таким людям, как он, людям исключительно художественным, нечего делать в обществе, где царствует чернь».[532] И, наконец, Жорж Санд: «Говорю вам, что он умер от „современной падали“. Это его собственное выражение; он повторил его мне этой зимой несколько раз: „Я подыхаю из-за коммуны“ и т. п. Он ненавидел две вещи: в юности – обывателей, это дало ему талант, в зрелые годы – проходимцев, это его убило. Он умер от затаенного гнева и ярости оттого, что не может сказать все, что думает… И в завершение скажу, что не жалею его, я ему завидую. Ибо, по правде говоря, жизнь – невеселая штука». А так как Жорж Санд, обеспокоенная его одиноким отчаянием, советует ему найти женщину, он возвращается к реальным вещам: «Что касается того, чтобы жить с женщиной, жениться, как вы мне советуете, то эта перспектива кажется мне фантастической. Почему? Да кто его знает. Но я думаю так… Особа женского пола никогда не вписывалась в мое существование; и, кроме того, я недостаточно богат; и потом, и потом… я слишком стар…; и, кроме того, слишком честен, чтобы навязать навсегда свою особу кому-то другому».[533] По правде говоря, даже если бы он был золотым, он отступил бы, испугавшись самой мысли о женитьбе. Он может переносить присутствие женщины издалека. Единственная спутница всех его дней и ночей – творческое воображение. Для того чтобы жить, ему необходимы только одиночество, чернила и бумага. Работа над книгами доставляет ему столь полное удовлетворение, что он даже не испытывает необходимости отдавать публике плоды своих размышлений. «К чему печататься в наше отвратительное время? – спрашивает он Жорж Санд. – Неужели ради того, чтобы заработать? Смешно! Будто деньги были или могут быть вознаграждением за работу! Это будет возможно, когда уничтожат спекуляцию, а сейчас – нет. И потом, как измерить труд, как оценить усилие? Следовательно, остается только коммерческая стоимость произведения. Для этого надо уничтожить любое посредничество между производителем и покупателем, но этот вопрос, по сути, неразрешим. Ибо я пишу (говорю об авторе, который уважает себя) не для сегодняшнего читателя, а для всех читателей, которые будут, пока будет жить язык. Значит, моим товаром сегодня пользоваться нельзя, ибо он не предназначен только для моих современников. Таким образом, мой труд определить нельзя, а значит, нельзя и оплатить… Я говорю все это, чтобы объяснить вам, почему своего „Святого Антония“ я откладываю в нижний ящик стола до лучших времен (в которые не верю). Если издам его, то хотелось бы сделать это одновременно с другой, совершенно иной по духу книгой. Я как раз пишу вещь, которая очень подойдет к нему. Итак, самое разумное – сидеть спокойно».[534]

Он настолько убежден в этом, что, возвратив себе 1 января 1873 года права на «Госпожу Бовари» и «Саламбо», не думает переиздавать эти две книги.[535] «Что до меня, – пишет он Филиппу Лепарфе, – то мне настолько претит любая публикация, что я благодарен Лашо и Шарпантье. Я мог бы теперь продать „Бовари“ и „Саламбо“, но отвращение к подобного рода переговорам слишком сильно! Я хочу знать одно – когда подохну. У меня нет сил рвать глотку. Все настолько возмущает меня, что я задыхаюсь от сердцебиения».[536] В политике вслед за демократами он сегодня возмущен консерваторами: «Правые настолько раздражают меня, что думаю, не были ли правы коммунары, которые хотели сжечь Париж, ибо отпетые дураки не так отвратительны, как идиоты. Хотя их правление никогда не бывает продолжительным».[537]

В череде этих разочарований, возмущений и сожалений его утешает в Париже новичок, молодой человек, сын Лауры де Мопассан, племянник его большого друга Альфреда Ле Пуатвена, умершего в 1848 году. Двадцатитрехлетний Ги де Мопассан – служащий морского министерства. Он пишет стихи, мечтает о литературной карьере и искренне восхищается Флобером, которого трогает это наивное юношеское обожание. «Целый месяц собирался написать тебе, чтобы рассказать о нежных чувствах, которые питаю к твоему сыну, – пишет он Лауре де Мопассан. – Знаешь, он кажется мне таким славным, умным, хорошим, здравомыслящим и остроумным, словом (воспользуюсь модным словцом), симпатичным! Несмотря на разницу в возрасте, я отношусь к нему, как к „другу“, и потом он так напоминает мне моего бедного Альфреда! Временами я даже пугаюсь, особенно когда он опускает голову, читая стихи. Какой человек был Альфред! Он остался в моей памяти, и я не могу его сравнить ни с кем. Не проходит дня, чтобы я не вспомнил о нем. Знаешь, прошлое, покойники (мои покойники) преследуют меня. Может, это признак старости? Наверное, так и есть… Время и жизнь нестерпимо гнетут меня. Все настолько опротивело мне и пуще всего воинствующая литература, что я не хочу больше публиковаться. Людям со вкусами живется нынче нелегко. Несмотря ни на что, поощряй своего сына в его склонности к стихам, ибо это благородная страсть, ибо литература утешает во множестве невзгод и еще потому, что он, видимо, талантлив. Как знать! Пока он не очень много написал для того, чтобы я позволил себе составить его поэтический гороскоп… Ему следует взяться за большую работу, пусть даже получится из рук вон плохо. То, что он показывал мне, достойно всего того, что печатается у парнасцев… Со временем он обретет своеобразие, свою собственную манеру видеть и чувствовать (ибо суть в этом). Что до результата, успеха, то это неважно! Главное в этом мире – дать возможность душе парить в облаках, подальше от буржуазной и демократической грязи. Культ искусства придает гордости; и чем больше ее, тем лучше. Такова моя мораль».[538]

В это пребывание в Париже он встречает также Тургенева. Оба торжественно клянутся поехать 12 апреля на Пасху в Ноан к Жорж Санд. В назначенный день Флобер один отправляется к подруге. На следующий день – Пасха. Гуляют в парке, идут посмотреть на ферме скот, и Флобер роется в библиотеке, где «нет ничего такого, чего бы он не знал». После обеда танцуют. «Флобер надевает юбку и танцует фанданго, – помечает Жорж Санд в записной книжке. – Он выглядит очень странно и через пять минут

Вы читаете Гюстав Флобер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату