Тут уж начались бессмысленные, чтобы не сказать ужасные, жестокие речи: и угрозы, и убийство себя, и проклятия всем, и мне и дочерям… Потом рыдания, смех, шептание, бессмысленные и, увы, притворные слова: голова треснет, вот здесь, где ряд, отрежь мне жилу на шее, и вот он, и всякий вздор, который может быть страшен. Я держал ее руками. Я знал, что это всегда помогает, поцеловал ее в лоб. Она долго не могла вздохнуть, потом начала зевать, вздыхать и заснула и спит еще теперь».

Последовало долгое перемирие, увлечение Софьи Андреевны понемногу стало сходить на «нет», да и тактичный Танеев, поняв наконец что-то неладное, прекратил свои визиты.

Но Толстой не освободился от любовных безумств – казалось, тем летом всем яснополянским женщинам бес вскружил головы, приходилось призывать к порядку то мать, то дочерей. Никогда не думал он, что две любимые дочери, Маша и Таня, которые до глубины души прониклись его учением, одна за другой от него отвернутся.

Началось с Маши, благородной, бескомпромиссной, трудолюбивой, вегетарианке к тому же, святой Маши, которая из преданности делу отца отказалась от своей доли наследства. Конечно, у нее уже были какие-то увлечения, увлекались и ею, но речь шла о своих, «толстовцах», например Бирюкове. Но отец ни секунды не думал, что она покинет его с каким-то учеником. И вдруг дочь привязалась к дальнему родственнику, молодому князю Николаю Леонидовичу Оболенскому, красивому, избалованному, легкомысленному, с пустыми карманами и ухоженными руками. С толстовством его связывало только то, что он никогда не пил и не в состоянии был никого обидеть. Лев Николаевич с изумлением наблюдал, как Маша буквально таяла от восхищения этим московским щеголем. Даже Софья Андреевна, которая в тот момент была слишком занята своим пианистом, и то находила, что дочь потеряла голову. Чтобы отговорить Машу, Толстой написал ей несколько писем, в которых перечислял материальные затруднения, с которыми она столкнется в замужестве:

«Одна из главных побудительных причин для тебя, кроме самого брака, т. е. супружеской любви, еще дети. Это очень трудно и уж слишком явно – перемена независимости, спокойствия на самые сложные и тяжелые страдания. Как вы об этом судили? Что он думает об этом? Как и где он хочет служить и хочет ли служить? И где и как жить?.. Намерена ли ты просить дать тебе твое наследство?»[586]

И через несколько дней:

«Ты верно угадала, что я вижу в этом падение, да ты это и сама знаешь, но, с другой стороны, я радуюсь тому, что тебе жить будет легче, спустив свои идеалы и на время соединив свои идеалы с своими низшими стремлениями (я разумею детей)».[587]

Несмотря на эти предостережения, Маша чувствовала себя прекрасно, обручилась с Оболенским, и так как у него не было ни гроша, смущенно стала просить свою часть наследства, от которой сначала гордо отказалась. Толстой был разочарован, но хранил гордое молчание. Братья и сестры запротестовали – они рассчитывали рано или поздно воспользоваться ее долей. Что до Софьи Андреевны, она торжествовала с горькой улыбкой на устах – мать одна предвидела, что все так и будет. Надо быть безумным, как Левочка, чтобы воображать, будто нормальная женщина откажется от своего предназначения!

Когда пришло время назначить день бракосочетания, возникло новое препятствие: Маша давно не исповедовалась и не причащалась, и церковь отказывалась благословить ее брак. Оболенский решил подкупить какого-нибудь священника – дело можно было уладить за сто пятьдесят рублей. Но тут возмутился Толстой, сказав, что всеми силами станет этому противодействовать: раз уж дочь решила вернуться к обычной жизни, пусть принимает ее со всеми присущими ей глупостями, в том числе религиозными обрядами, ведь речь идет о душевной чистоте и честности. Маша уступила, поплакав о своем нерадении к церковной жизни, исповедалась, причастилась и второго июня 1897 года стала женой Оболенского – «нахлебника» и «бездельника», по словам Софьи Андреевны. «Маша вышла замуж, – записал Толстой шестнадцатого июля, – а жалко ее, как жалко высоких кровей лошадь, на которой стали возить воду».

Отъезд Маши тем больше огорчил его, что он чувствовал – нежная, веселая Таня вот-вот тоже покинет дом. Отвергнув множество воздыхателей из приверженности идеалам толстовства, она безумно увлеклась мужчиной старше себя – Михаилом Сухотиным, женатым, отцом шестерых детей. Этот пятидесятилетний упитанный мужчина был обаятелен и умен. Сначала Таня испытывала к нему что-то вроде влюбленной дружбы, встречалась с ним без ведома родителей, страдала от этого ложного положения, но сил порвать с ним не было. Ей было стыдно перед женой Сухотина, хотя та давно его разлюбила, и его детьми, хотя он уверял, что она ничего их не лишает. Таня знала, что отец – противник всяческих «влюбленностей», но теперь готова была поспорить с ним за свою любовь.

Жена Сухотина была тяжело больна, Таня порой с ужасом ловила себя на мысли, что желает ее смерти. Та угасла довольно быстро, и девятого октября Таня написала отцу письмо, в котором сообщала, что хочет выйти замуж за вдовца. Для Толстого это стало страшным ударом – его ненависть к плоти разгорелась с новой силой. С суровым эгоизмом старого человека, который не может спокойно видеть счастье, противное его соображениям, он отвечает дочери четырнадцатого октября:

«Получил твое письмо, милая Таня, и никак не могу ответить тебе так, как бы ты хотела. Понимаю, что развращенный мужчина спасается женившись, но для чего чистой девушке aller dans cette galere,[588] трудно понять. Если бы я был девушка, ни за что бы не выходил замуж. Насчет влюбленья я бы, зная, что это такое, то есть совсем не прекрасное, возвышенное, поэтическое, а очень нехорошее и, главное, болезненное чувство, не отворял бы ворот этому чувству и так же осторожно, серьезно относился бы к опасности заразиться этой болезнью, как мы старательно оберегаемся от гораздо менее опасных болезней: дифтерита, тифа, скарлатины. Тебе кажется теперь, что без этого нет жизни. Так же кажется пьяницам, курильщикам, а когда он освобождается, тогда только видит настоящую жизнь. Ты не жила без этого пьянства, и теперь тебе кажется, что без этого нельзя жить. А можно. Сказав это, хотя и почти без надежды того, чтобы ты поверила этому и так повернула свою жизнь, понемногу деморфинизируясь, и потому, избегая новых заболеваний, скажу о том, какое мое отношение к тому положению, в котором ты теперь находишься.

Дядя Сережа рассказывал мне – меня не было, – что они с братом Николаем и другими мало знакомыми господами были у цыган. Николенька выпил лишнее. А когда он выпивал у цыган, то пускался плясать – очень скверно, подпрыгивая на одной ноге, с подергиванием и would be [589] молодецкими взмахами рук и т. п., которые шли к нему, как к корове седло. Он, всегда серьезный, неловкий, кроткий, некрасивый, слабый мудрец, вдруг ломается, и скверно ломается, и все смеются и будто бы одобряют. Это было ужасно видеть. И вот Николенька начал проявлять желание пойти плясать. Сережа и Вас[енька] Перфильев умоляли его не делать этого, но он был неумолим и, сидя на своем месте, делал бестолковые и нескладные жесты. Долго они упрашивали его, но когда увидали, что он настолько пьян, что нельзя было упросить его воздержаться, Сережа только сказал убитым грустным голосом: пляши, и, вздохнув, опустил голову, чтобы не видать того унижения и безобразия, которое пьяному казалось (и то только пока хмель не прошел) прекрасным, веселым и долженствующим быть всем приятным.

Так вот мое отношение к твоему желанию такое же. Одно, что я могу сказать, это: пляши! утешаясь тем, что, когда ты отпляшешь, ты останешься такою, какою ты была и должна быть в нормальном состоянии. Пляши! больше ничего не могу сказать, если это неизбежно. Но не могу не видеть, что ты находишься в невменяемом состоянии, что еще больше подтвердило мне твое письмо. Я удивляюсь, что тебе может быть интересного, важного в лишнем часе свиданья, а ты вместо объяснения – его и не может быть – говоришь мне, что тебя волнует даже мысль о письме от него, что подтверждает для меня твое состояние совершенной одержимости и невменяемости. Я понял бы, что девушка в 33 года, облюбовав доброго, неглупого, порядочного человека, sur le retour,[590] спокойно решила соединить с ним свою судьбу, но тогда эта девушка не будет дорожить лишним часом свиданья и близостью времени получения от него письма, потому что ни от продолжения свидания, ни от письма ничего не прибавится. Если же есть такое чувство волнения, то, значит, есть наваждение, болезненное состояние. А в душевном болезненном состоянии нехорошо связывать свою судьбу – запереть себя ключом в комнате и выбросить ключ в окно».

На этот раз Толстой попал в цель – страдая, Таня подчинилась родительской воле. Но через несколько месяцев все повторилось: ей нужен был Сухотин, она хотела стать его женой во что бы то ни стало, умоляла отца и мать отпустить ее. Венчание состоялось четырнадцатого ноября 1899 года. Толстой плакал,

Вы читаете Лев Толстой
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату