Проездом он остановился здесь на неделю, у Чехова. На посту перед решеткой сада стоял полицейский. Когда Горький выходил из дома, комиссар полиции звонил Чехову, чтобы узнать, куда направился его нежеланный гость. После Горький снял домик в Олеизе, дачном местечке недалеко от Гаспры и Ялты, и переехал с женой и детьми туда. С Чеховым он часто встречался, и их дружба крепла день от дня. «Алексей Максимович [Горький] не изменился, все такой же порядочный, и интеллигентный, и добрый. Одно только в нем, или, вернее, на нем, нескладно – это его рубаха. Не могу к ней привыкнуть, как к камергерскому мундиру». (Письмо от 17 ноября 1901 года.) Горький же щедро расхваливал скромность, доброту и трезвость ума Чехова. «Мне кажется, – напишет он, – что всякий человек при Антоне Павловиче невольно ощущал в себе желание быть проще, правдивее, быть более самим собой… Он не любил разговоров на „высокие“ темы – разговоров, которыми этот милый русский человек усердно потешает себя, забывая, что смешно, но совсем не остроумно рассуждать о бархатных костюмах в будущем, не имея в настоящем даже приличных штанов».[28]
Горький был тем более тронут доброжелательностью своего знаменитого коллеги, что знал о том, что у него последняя стадия туберкулеза и что он приговорен к скорой смерти. Со стоицизмом и улыбкой на лице этот великий больной по-прежнему давал своему гостю советы, рекомендовал ему в сотый раз избегать в прозе многословия и выспренности и мягко спорил с ним во время политических дискуссий. Оказавшись лицом к лицу с этим убежденным марксистом, ратовавшим за сокрушительную революцию, которая вымела бы буржуазию и установила бы правление пролетариата, он пытался изложить возможное менее радикальное решение: постепенная трансформация царского режима в просвещенный либерализм. Несмотря на расхождение во мнениях по этому вопросу, они сходились в любви к обездоленным и в благоговении перед литературой.
Неподалеку от Горьких в Крыму жил и Толстой. После перенесенной тяжелой малярии врачи рекомендовали ему дожидаться выздоровления под черноморским солнцем. Приехав в отдельном вагоне, он поселился в Гаспре, в замке своей знакомой, графини Паниной, который та предоставила в его распоряжение. Горький, который уже встречался с ним в Москве и в Ясной Поляне, часто наносил ему визиты по-добрососедски. Как и Чехов, Толстой уважал талант этого молодого автора, хотя и сокрушался по поводу его пафоса. Но больше его интересовала личность Горького, неотесанного, горящего радикальными идеями. Все в действительности ставило этих двух писателей, одному из которых было тридцать три, а другому – семьдесят три, по разные стороны. Тогда как плебей Горький провел молодость в нищете, бродяжничая, граф Лев Толстой, богатый, знатный и уважаемый, большую часть жизни провел в своем обширном имении, в полной изоляции от городского пролетариата. Ругая «машинизм» современного ему общества и ложную культуру интеллектуальной элиты, мэтр из Ясной Поляны видел спасение лишь в крестьянской домотканой мудрости.
В своем стремлении к упрощению он клеймил все подряд: и искусство ради искусства, и отжившие свое церковные обряды, и подавление государством отдельного человека – проповедуя «непротивление злу насилием». Это непротивление, геройское, безусловно, но исключительно моральное и пассивное, должно было, по его мнению, привести людей к отказу от всех государственных форм принуждения, таких как военная служба, суды, административные меры, и позволить им жить свободно, в радости братства. Такое утопичное видение будущего было чуждо Горькому, который был близок к рабочим, враждебно настроен к крестьянам и являлся сторонником решительного действия и завзятым противником всякого христианского смирения. В первый раз, когда он увидел Толстого, он был тронут его дружеским приемом, но четко разглядел в нем снисходительность барина, «который, снисходя ко мне, счел нужным говорить со мной в каком-то „народном стиле“». Позже, вспоминая об этих любопытных встречах, он напишет с редкой проницательностью: «Мужицкая борода, грубые, но необыкновенные руки, простенькая одежда и весь этот внешний, удобный демократизм обманывал многих, и часто приходилось видеть, как россияне, привыкшие встречать человека „по платью“ – древняя холопья привычка! – начинали струить то пахучее „прямодушие“, которое точнее именуется амикошонством… И вдруг из-под мужицкой бороды, из-под демократической, мятой блузы поднимается старый русский барин, великолепный аристократ, – тогда у людей прямодушных, образованных и прочих сразу синеют носы от нестерпимого холода. Приятно было видеть это существо чистых кровей, приятно наблюдать благородство и грацию жеста, гордую сдержанность речи, слышать изящную меткость убийственного слова».
На самом деле ни Толстой, ни Горький не чувствовали себя комфортно в этой конфронтации двух социальных классов. Граф, считавший себя крестьянином, боялся своего насмешливого собеседника, который действительно познал нужду; последний же чувствовал в каждом слове интеллектуальное превосходство принимавшего его у себя хозяина, переодетого мужиком. «Его интерес ко мне – этнографический интерес. Я, в его глазах, особь племени, мало знакомого ему, и – только». А поскольку Толстой в раздражении утверждал: «Я больше вас мужик и лучше чувствую по-мужицки», Горький напишет также: «О Господи! Не надо ему хвастать этим, не надо!» Не теряя бдительности во время таких встреч, эти два писателя вдруг начинали охотно беседовать о литературе, музыке, театре, политике, Боге… Толстой интересовался тем, что Горький читает, доказывал ему, что его литературная мысль – совершенно мальчишеская, что его персонажи выдуманные, и клеймил Гюго, который был для него не более чем горланом, заявляя: «У французов три писателя: Стендаль, Бальзак, Флобер, ну еще – Мопассан, но Чехов – лучше его. А Гонкуры – сами клоуны, они только прикидывались серьезными. Изучали жизнь по книжкам, написанным такими же выдумщиками, как сами они».
Однажды вечером он спросил Горького в лоб: «Вы почему не веруете в Бога?» – «Веры нет, Лев Николаевич». – «Это – неправда. Вы по натуре верующий, и без Бога вам нельзя. Это вы скоро почувствуете. А не веруете вы из упрямства, от обиды: не так создан мир, как вам надо. Для веры – как для любви – нужна храбрость, смелость. Надо сказать себе – верую, – и все будет хорошо, все явится таким, как вам нужно, само себя объяснит вам и привлечет вас».
Этот разговор происходил в кабинете Толстого. Сидя на своем диване с подобранными под себя ногами, старый мэтр «выпустил в бороду победоносную улыбочку» и добавил: «От этого не отмолчитесь, нет!» – «А я, не верующий в Бога, смотрю на него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю: „Этот человек – богоподобен!“»
Однако Толстому не удалось вернуть Горького к вере, как и Горькому не удалось обратить Толстого в культ революции. Согласны они были только в одном: оба осуждали искусство ради искусства и сходились в том, что писателю нужно быть учителем и просветителем своих соотечественников. Уже в 1900 году Горький писал Чехову: «Лев Толстой людей не любит, нет. Он судит их только, и судит жестоко, очень уж страшно. Не нравится мне его суждение о Боге. Какой это Бог? Это частица
Когда Горький еще находился в Крыму, он узнал о том, что Академия наук только что избрала его на заседании Отделения русского языка и словесности почетным академиком. Прочитав об этом 1 марта 1902 года в «Правительственном вестнике», царь Николай II написал на полях: «Более чем оригинально!» и выразил свое возмущение в письме министру народного образования. Разве может писатель революционных убеждений, состоящий под надзором полиции и сидевший в тюрьме, занимать почетное место в столь уважаемой организации? Академии было отдано распоряжение об отмене столь несообразного избрания. Распоряжение было выполнено. Результат был противоположным тому, на который рассчитывало правительство. После такого вторжения власти в область литературы Чехов и Короленко, почетные академики, вернули свои академические дипломы в знак солидарности с Горьким, который снова оказался причислен к лику святых великомучеников, пострадавших за свободомыслие.
Толстой, которому тоже предложили вернуть свой академический диплом, уклонился, бросив угрюмо, что он себя академиком не считает. Горький на самом деле радовался тому, что исключен из компании