Марину в том, что их будущее – всех троих – это Чехословакия, где царит атмосфера особого расположения к друзьям-славянам. Ему нужно возвращаться в Пражский университет, если он хочет получить все-таки высшее образование. Что же до Ариадны, то там она сможет учиться в одной из замечательных русских школ. Нет, конечно же, нигде не будет им так хорошо, нигде не станут к ним относиться лучше, чем в этой свободной и гостеприимной стране! И Марина, пусть даже еще и испытывавшая особую нежность, такую давнюю, к Германии – колыбели романтизма, родине Гёте, Шиллера, Гейне, – Марина позволила мужу увлечь себя проектом переезда.
Последним искушением – оно же рай для самолюбия – стало полученное ею еще в Берлине письмо от Бориса Пастернака, который, подобно другим, тоже выражал восторг по прочтении «Разлуки». Она была тронута, но, как всегда откровенная, призналась неожиданному корреспонденту, что плохо знакома с его поэтическим творчеством. Он сразу же прислал ей свой сборник «Сестра моя – жизнь». Едва открыв книгу, Марина испытала шок. Открытие! Нет, откровение! Пастернак – теперь она была в этом совершенно уверена – просто брат-близнец ей по характеру и по масштабу дарования. Она пожалела, что они так редко встречались в России. Ей бы хотелось встретиться с ним хотя бы здесь, тем более что вот он пишет: собирается скоро в Германию. Казалось бы, такая перспектива должна была обрадовать Марину, но она ее испугала, привела в ужас. Риск разочарования леденил душу. Будет ли он «самим собой» в этой прокуренной и шумной среде русских посетителей кафе «Прагердиле»? Да… Если уж до конца признаваться себе во всем, то лучше бежать от него… И, безумно желая остаться, она стала лихорадочно готовиться к отъезду, а ни о чем не подозревавший Сергей помогал ей.
На самом деле, подводя итоги одиннадцати недель, проведенных в Берлине, Марина поняла, что, зажатая в тиски дружбы с русскими эмигрантами, она вовсе не интересовалась жизнью города: ни разу не была в театре, в концерте, в музее (только в Зоосаде), не видела ни единого памятника, не познакомилась ни с одним немецким писателем. Ее берлинское счастье заключалось в том, что она много написала и вволю наговорилась. Наверное, потому она решила устроить праздник хотя бы для дочери – меньше чем за неделю до их последнего берлинского дня. Праздником этим стал… Луна-парк.
«…Луна-парк? при Марининой неприязни к „публичности“ развлечений, да и к самим развлечениям разряда ярмарочных? Может быть, дело было в том, что помимо аттракционов, обычных для парков такого рода, там наличествовал и необычный: с немецкой дотошностью выполненный – в естественную величину – макет целого квартала средневекового германского города; это должно было привлечь Марину с ее неизменной тягой к былому как истоку, обоснованию настоящего и грядущего; а может быть, ей просто захотелось порадовать меня? Так или иначе, однажды, в конце жаркого июля, мы, под водительством Людмилы Евгеньевны Чириковой,[119] отправились в Луна-парк – с самыми серьезными намерениями: все неподвижное осмотреть, на всем движущемся покататься.
Начали с карусели… покружились на колесницах, потом перебрались на лошадок, сперва мерно покачивавшихся, но вскоре пустившихся в галоп, как в пляс. Гордо и грациозно сидела в позолоченном седле моя строгая мама с замкнутым, каменным (потому что кругом были люди) лицом, отнюдь не веселясь, а как бы выполняя некий торжественный обряд…
Не веселилась Марина и попав в комнату смеха, пристально, с несколько брезгливым любопытством разглядывая нас всех троих, по воле кривых зеркал превращавшихся то в Дон Кихотов, то в Санчо Панс, то в какие-то, стоящие на голове самовары с пуговицами.
Тир ей понравился – как нравились вообще проявления ловкости, меткости – не только умственной, но и физической, как нравились движения и действия, из которых была исключена приблизительность…
Были жонглеры в палатках и фокусники в балаганчиках; борцы; гимнасты; были акробаты, с кошачьей упругостью ступавшие по проволоке, косо перерезавшей небо над аллеей, как стекло – алмазом; были какие-то усовершенствованные, сиявшие никелем качели, на которых мы взлетали в воздух (качели Марина любила с тарусского детства)… <…>
Когда взрослые отчаялись от развлечений, а я только-только начала ими насыщаться, мы прибрели в тот край парка, в котором ничего не показывали, никуда не зазывали, ни на чем и ни во что не играли, и сели на жесткую травку под соснами, у светлого озерца. Оглядевшись, Марина сказала Людмиле Евгеньевне: „По-моему, и в природе нет отдыха. Вот я думаю: когда буду умирать, у меня будет такое же чувство, как здесь, сейчас, на этом берегу; печали? – торжественности? – и весь грохот, и все кружения – позади?“ – „Но ведь это и есть – отдых?..“»[120]
Потом осталось сделать последние визиты друзьям – рукопожатия, поцелуи, обещания, решение каких- то хозяйственных вопросов, и вот 31 июля 1922 года Марина, ее дочь и ее муж отбывают в Прагу…
Удивительная страна: уже не Россия, но еще не Европа. Эмигрантов принимают как родственников-погорельцев. Русские ученые читают лекции в пражском Карловом университете; русских студентов селят в ветхих строениях, предназначавшихся для пленных во время войны с немцами; некоторые русские писатели получали от государства ежемесячное пособие, позволявшее им продолжать работу; частная чешско-русская организация «Еднота», возглавляемая Анной Тесковой, чешской писательницей, почти с рождения и до двенадцати лет жившей с родителями в Москве и навсегда сохранившей яркие впечатления о российском детстве, занималась тем, что старалась всячески сблизить свою интеллигенцию с эмигрантами-интеллектуалами из России; Православная церковь, во главе которой здесь стоял архиерей Сергей Королев, стремилась поддерживать веру во всех несчастных, которых вынудили покинуть родину. Все и всё в Праге словно бы свидетельствовало о поддерживаемой правительством общности духа русских людей и духа населения Чехословакии, сложившейся независимо от границ между государствами – над этими границами. Надо полагать, что на этой Богом благословенной земле сердце должно говорить громче рассудка. Так и было. Среди изгнанников те, кто, проклиная большевистский режим, все-таки придерживался левых идей, образовали союз и выпускали журнал «Воля России», в то время как оставшиеся приверженцами монархии, хотя и не одобряли этих неисправимых смутьянов, но никогда не стремились спровоцировать или задеть их. В тех и в других голос крови был в то время сильнее голоса политиков. Можно принадлежать одному племени и состоять в разных партиях.
Перестав быть одиноким, Сергей больше не мог жить в развалюхе-казарме – общежитии «Свободарна» – вместе с другими русскими студентами, там семья кое-как просуществовала всего несколько дней (сам Эфрон, правда, оставался там на четыре дня в неделю). Но цены на жилье в Праге были столь высоки, что семье пришлось перебраться на другой берег речки Бероунки, в маленькую деревушку Мокропсы неподалеку от столицы: здесь многие эмигранты уже свили себе гнездо. Эфроны за несколько недель переезжали трижды и в конце концов поселились в низенькой комнатке с тремя окошками, зато поблизости от леса и скал, особенно полюбившихся Марине и Але. Каждое или почти каждое утро Сергей рано утром выходил из дому, чтобы отправиться в Прагу – на лекции в Карловом университете. Оставшись вдвоем с дочерью, Марина старалась как-то убить время: бродила по деревне и окрестностям, готовила на большой изразцовой печке, писала, мечтала… Озабоченная чересчур большим количеством хозяйственных забот, Цветаева в это время к тому же еще обнаружила, что Ариадна, которая чуть ли не с младенческих лет была ее неизменной союзницей, исповедницей, собеседницей, почти точным ее подобием, мало-помалу отрывается от нее и находит абсурдное удовольствие в том, чтобы играть в куклы, а это, по мнению матери, грозило тем, что – о ужас! – она может стать таким же ребенком, как все прочие. И еще Марина с горечью констатировала, что совместная жизнь с Сережей, которого она так идеализировала в течение всех долгих лет разлуки, ей не очень-то нравится, да и как могла понравиться совместная жизнь женщине, уже привыкшей к одиночеству и независимости… Но дело было не только в этом. Гражданская война, лишения, болезни превратили очаровательного и восторженного юношу былых времен в сломленного, тревожно-мнительного, вечно сомневающегося в себе самом и других человека. В то время как Марина не переставала восхищаться его преданностью добровольческому делу, он стал задумываться о том, правильно ли выбрал лагерь, не встал ли на «неверный путь». В конце концов, размышлял он, со стороны красных было проявлено столько же отваги, самоотверженности и жестокости, сколько и со стороны белых. Но, по крайней мере, большевики сейчас находятся у себя дома, тогда как их противники, приверженцы проигранного дела, прозябают париями за границей. Сергею потребовалось незаурядное мужество, чтобы продолжать свои занятия философией, которые, как он считал, скорее всего ни к чему не приведут. В прошлом году ему исполнилось тридцать лет, человек без родины, человек без будущего. Как жить с таким грузом на плечах? Марина сама становилась все более беспокойной, но притворялась, что настроение хорошее, чтобы поднять дух близким. Осознавая эту смиренную повседневную – уже граничащую с доблестью! – стойкость, Ариадна вспомнит