человека робче, чем я. Боюсь всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего – себя, своей головы, если эта голова – так преданно мне служащая в тетради и так убивающая меня в жизни. Никто не видит, не знает, что я год уже (приблизительно) ищу глазами – крюк, но их нет, потому что везде электричество. Никаких „люстр“.
Н. П. принес переводные народные песенки. Самое любимое, что есть. О как все это я любила! Я год примеряю смерть. Всё уродливо и страшно. Проглотить – мерзость, прыгнуть – враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже – посмертно – боюсь. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Вздор… Пока я нужна… но, Господи, как я мала, как я ничего не могу! Доживать – дожёвывать. Горькую полынь.
Сколько строк миновавших! Ничего не записываю. С этим кончено». [285]
Наконец после месяца блужданий по городу и множества газетных объявлений 21 сентября Цветаева подписала договор на аренду комнаты на шестом этаже по адресу: Покровский бульвар, 14/5, четвертый подъезд, квартира 62. И прописалась – на два года. Здесь она нашла четыре голые стены, электрическую лампочку без абажура, свисающую на шнуре с потолка, и кровать без матраса для Мура, напротив которой выстроила «кушетку» для себя, нагромоздив чемоданы и ящики, задрапированные пледом. 25 сентября переехали, использовав ссуду Литфонда для оплаты жилья за несколько месяцев вперед.
А 30-го она отправилась к знакомому окошку, куда ежемесячно протягивала по полсотни рублей для мужа. И, услышав страшный ответ: «Сергей Эфрон на передаче не числится», – немедленно кинулась наводить справки. Ей не смогли или не захотели сказать ничего определенного, кроме того, что беспокоиться ей не следует: заключенного скорее всего административным решением куда-то перевели, а врачи в ведомстве хорошие и при нужде будет оказана квалифицированная помощь. Наполовину успокоившись (значит – жив!), Марина вернулась к работе, помогавшей заглушить боль и тревоги.
Параллельно с переводами она принялась за составление сборника своих старых произведений, который рассчитывала выпустить в Гослитиздате и теперь тщательнейшим образом перечитывала их, стараясь выбрать из груды стихов те, что, по ее мнению, могли бы лучше всего дать представление о ее таланте. Кроме того, она следила за тем, чтобы в книжку не попали стихи, способные навести на мысль об осуждении ею советского режима.
По установившимся в СССР правилам, любую подготовленную к печати книгу прежде всего отдавали так называемым внутренним рецензентам, в чью задачу входила оценка как художественных ее достоинств, так и степени пригодности для советского читателя, строителя социалистического общества. Одним из двух рецензентов цветаевского сборника, причем – главным, стал Корнелий Зелинский, самый непримиримый из литературных критиков, к мнению которого особенно внимательно прислушивались власти. Именно ему как наиболее компетентному, с официальной точки зрения, поручалось определять, соответствует ли то или иное произведение линии партии или отклоняется от нее.
И рецензия Зелинского на сборник Марины оказалась убийственной. Он не только подчеркнул в ней враждебность автора по отношению к Советскому Союзу, но и счел сами стихи отвратительными, диаметрально противоположными коммунистической эстетике и настолько непонятными, будто они пришли «с того света». Зелинский писал, что в книге дается «клиническая картина искривления и разложения человеческой души продуктами капитализма в его последней, особо гнилостной формации» и что худшая услуга, которую можно оказать Цветаевой, – это издать такой сборник. «Невольно напрашивается вопрос: что, если эти стихи перевести на другой язык, обнажив для этого их содержание, как это делает, например, подстрочник, – что останется от них? Ничего, потому что они формалистичны в прямом смысле этого слова, то есть бессодержательны», – заключал он.[286]
Сохранился и отзыв Цветаевой на эту рецензию: «Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм – просто бессовестный. Я это говорю – из будущего. МЦ».[287] И еще один: «О, сволочь: Зелинский!»[288]
Но происходили события и еще более тяжелые и серьезные: 27 января, когда Марина принесла в тюрьму деньги для Ариадны, у нее отказались их принять, объявив, как и в случае с Сергеем, что такая «на передаче не числится». Куда увели дочь? Сначала ответы были уклончивы, потом Цветаева – придя от этого в отчаянье – узнала, где теперь находится место заключения Али: далеко на Севере, некий Княжий Погост в советской автономной республике Коми. И начала тут же слать по этому адресу одну почтовую открытку за другой, стараясь писать о том, что не могло бы ни ее, ни дочь «скомпрометировать».
И вот – после нескольких месяцев тоскливого ожидания – 12 апреля 1941 года пришла весточка от Ариадны, в которой она коротко сообщала, что – жива. Чего еще желать? Марина отвечает ей, адресуя письмо «в Севжелдорлаг», в тот же день: «Дорогая Аля! Наконец твое первое письмо – от 4-го, в голубом конверте. Глядела на него с 9 ч. утра до 3 ч. дня – Муриного прихода из школы. Оно лежало на его обеденной тарелке, и он уже в дверях его увидел и с удовлетворенным и даже самодовольным: – А-а! – на него кинулся. Читать мне нe дал, прочел вслух и свое и мое. Но я еще до прочтения – от нетерпения – послала тебе открыточку. Это было вчера, 11-го. А 10-го носила папе, приняли.
Аля, я деятельно занялась твоим продовольствием, сахар и какао уже есть, теперь ударю по бэкону и сыру – какому-нибудь самому твердокаменному. Пришлю мешочек сушеной моркови, осенью сушила по всем радиаторам, можно заваривать кипятком, все-таки овощ. Жаль, хотя более чем естественно, что не ешь чеснока, – у меня его на авось было запасено целое кило. Верное и менее противное средство – сырая картошка, имей в виду. Так же действенна, как лимон, это я знаю наверное. <…>
У нас весна, пока еще – свежеватая, лед не тронулся. Вчера уборщица принесла мне вербу – подарила – и вечером (у меня огромное окно, во всю стену) я сквозь нее глядела на огромную желтую луну, и луна – сквозь нее – на меня. С вербочкою светлошёрстой, светлошёрстая сама… – и даже весьма светлошёрстая! Мур мне нынче негодующе сказал: – Мама, ты похожа на страшную деревенскую старуху! – И мне очень понравилось – что деревенскую. Бедный Кот, он так любит красоту и порядок, а комната – вроде нашей в Борисоглебском, слишком много вещей, всё по вертикали. Главная Котова радость – радио, которое стало – неизвестно с чего – давать решительно всё. Недавно слышали из Америки Еву Кюри. Это большой рессурс. <…>
Кончаю своих Белорусских евреев, перевожу каждый день, главная трудность – бессвязность, случайность и неточность образов, всё распадается, сплошная склейка и сшивка. Некоторые пишут без рифм и без размера. После Белорусских евреев, кажется, будут балты. Своего не пишу, некогда, много работы по дому, уборщица приходит раз в неделю. <…>
Хочу отправить нынче, кончаю. Держись и бодрись, надеюсь, что Мулина поездка уже дело дней. Меня на днях провели в Группком Гослитиздата – единогласно. Вообще я стараюсь.
Будь здорова, целую. Мулины дела очень поправились, он добился чего хотел и сейчас у него много работы. Мур пишет сам».[289]
Марина очень радуется тому, что возобновились контакты с дочерью – пусть хотя бы и эпистолярные. Что до Сергея, то он, очевидно, жив, потому что тюремное начальство только что приняло для него посылку. И еще одна хорошая новость – насчет группкома, но приняли ее туда вовсе не за писательский талант, а за переводческую деятельность. Получив членский билет, Марина бережно положила его в сумку: ведь очень же важно в такое время иметь свидетельство официального признания твоего труда! Кроме того, это может помочь ей в случае, если понадобится снова сменить квартиру – она уже рассматривала такую возможность, потому что жить с соседями становилось все труднее и труднее. На коммунальной кухне то и дело возникали ссоры, скандалы, соседи снимали с плиты чайник Марины и ставили свой, с пеной у рта доказывали, что она им вредит, нарочно готовит тогда, когда надо им… Бесстыдство соседей возмущало Мура, и он называл их скотами. А Марина плакала… Но потом скандалы на время утихали, и повседневная жизнь вступала в свои права.
В июне 1941 года Марина готовилась к важному для нее событию: в Москву должна была приехать Анна Ахматова, которой она когда-то так восторгалась. Общие друзья решили организовать «историческую встречу». Но за прошедшее время Цветаева успела несколько изменить мнение о великой поэтессе, которую превозносила вся Россия.
Последний сборник стихов Ахматовой так разочаровал Марину, что она записала в дневнике: «Да, вчера прочла, перечла – почти всю книгу Ахматовой, и – старо, слабо. Часто (плохая и верная примета) совсем слабые концы сходящие (и сводящие) на нет. Испорчено стихотворение о жене Лота. Нужно было дать либо