труда уничтожено за несколько минут! Что ж, так повелел Бог. А что, если дьявол? Глубоко задумавшись, он долго сидел неподвижно на стуле, как загипнотизированный глядя в пространство, повесив голову, сложив руки на коленях, подобно птице со сложенными крыльями, и ждал, когда все сгорит и истлеет. Тогда, перекрестясь, он поцеловал мальчика, лег на диван и заплакал.[615] Некоторое время спустя он велел позвать графа Толстого и сказал ему прерывающимся голосом, указывая на кучку пепла:

«Вот что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи, давно на то приготовленные, а сжег все! Как лукавый силен, – вот он к чему меня подвинул! А я было там много дельного уяснил и изложил. Это был венец моей работы; из него смогли бы все понять и то, что неясно у меня было в прежних сочинениях… А я думал разослать друзьям на память по тетрадке: пусть бы делали, что хотели. Теперь все пропало». – «Это хороший признак, – прежде вы сжигали все, а потом выходило еще лучше; значит, и теперь это не перед смертью… ведь вы можете все припомнить?» – «Да, – отвечал Гоголь, положив руку на лоб, – могу, могу; у меня все это в голове».[616]

Он прекратил лить слезы. Черты его лица оживились, он укрепился душой. Зачем он солгал графу, сказав, что сжег рукописи по ошибке? Он прекрасно знал, что именно было в тех тетрадях, что он бросил в огонь.

Но он всегда скрывал свои истинные намерения и любил неверно объяснять свои поступки. Каждый раз, как он изрекал какую-нибудь неправдоподобную ложь, ему казалось, что он защищает себя от обольстительной, хотя и очевидной истины, помрачающей зрение.

Во всяком случае, после этого искупительного жертвоприношения проблема, которая его мучила, осталась нерешенной. В то время, как он думал, что порывает все узы, связывающие его с людьми, те же сомнения терзали его мозг: уничтожая эту ненужную писанину, кому же он повиновался – Богу или дьяволу, который, лишив человечество его произведения (пусть и несовершенного), лишил его современников ступени к христианству, то есть возможности избавиться от каких-то дурных инстинктов? А не оскорбляет ли он Всевышнего, отказываясь принять мир таким, каким он его создал, одновременно белоснежным и черным от грязи? Художник должен сначала сам обратиться к Христу, а потом с помощью посланного ему Богом таланта привести к нему и других. Имел ли он право отречься от этого Божественного дара, стремясь достичь нравственного совершенства и общения с Богом? Кто сумел бы ответить на эти вопросы: ни отец Матвей, ни митрополит Филарет, ни старцы из Оптиной пустыни не могли понять мятущуюся душу Гоголя и не могли бы его просветить. Раздираемый противоречивыми чувствами, будучи не в состоянии осознать, чего же именно Бог ожидает от него, он не видел больше причин влачить свое существование среди людей. Смерть и привлекала его, и в то же время пугала. Как и в детстве, ему случалось слышать голос, который доносился откуда-то издалека и называл его по имени.

В последующие дни он впал в прострацию. Сидя в кресле, протянув ноги на другой стул, прикрыв глаза, он не реагировал на суету и беспокойство его друзей, которые пытались его утешить. «Надобно же умирать, а я уже готов, и умру», – сказал он однажды вечером Хомякову. А когда граф Толстой, чтобы отвлечь его от мрачных мыслей, заговорил с ним о матери и сестрах, он возражал с благоговейным изумлением: «Что это вы говорите! Можно ли рассуждать об этих вещах, когда я готовлюсь к такой страшной минуте?» Потом он распорядился своими карманными деньгами, отдав одну часть на бедных, а другую – на церковные свечи.

Поскольку врач Иноземцев заболел, граф Толстой позвал вместо него доктора Алексея Терентьевича Тарасенкова, человека мягкосердечного, почтительного и образованного, к которому Гоголь испытывал симпатию. «Увидев его, я ужаснулся, – напишет Тарасенков. – Все тело его до чрезвычайности похудело; глаза сделались тусклы и впали, лицо совершенно осунулось, щеки ввалились, голос ослаб, язык трудно шевелился от сухости во рту, выражение лица стало неопределенное, необъяснимое. Мне он показался мертвецом с первого взгляда. Он сидел, протянув ноги, не двигаясь и даже не переменяя прямого положения лица; голова его была несколько опрокинута назад и покоилась на спинке кресел. Когда я подошел к нему, он приподнял голову, но не долго мог ее удерживать прямо, да и то с заметным усилием… Он смотрел как человек, для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны, колебание в решении невозможно».

Хотя и с неохотой, Гоголь согласился все же ответить на несколько вопросов интимного порядка, которые задал ему врач. «Сношений с женщинами он давно не имел, – писал Тарасенков, – и сам признавался, что не чувствовал в том потребности и никогда не ощущал от этого особого удовольствия; онании также не был подвержен».[617] Но можно ли верить такого рода признаниям со стороны человека, столь скрытного, как Гоголь? После беседы он позволил пощупать пульс и посмотреть язык, выслушал мольбы Тарасенкова, который заклинал его пить бульон и молоко для поддержания сил, но внезапно, почувствовав переутомление, склонил голову на грудь.

В это же время митрополит Филарет, который сам был болен, велел передать Гоголю, что он просит его беспрекословно исполнять все назначения врачей, поскольку «спасение не в посте, а в послушании». Гоголь ответил, что вручает себя Божьей воле. Он на самом деле решил прекратить сопротивление. Дрожащей рукой он вывел черновик завещания:

«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Отдаю все имущество, какое есть, матери и сестрам. Советую им жить в любви совокупно в деревне и, помня, что отдав себя крестьянам и всем людям, помнить изреченье Спасителя: „Паси овцы Моя!“ Господь да внушит все, что должны они сделать. Служивших мне людей наградить. Якима отпустить на волю. Семена также, если он прослужит лет десять графу.

Мне бы хотелось, чтобы деревня наша по смерти моей сделалась пристанищем всех не вышедших замуж девиц, которые бы отдали себя на воспитание сироток, дочерей бедных, неимущих родителей. Воспитанье самое простое: Закон Божий да беспрерывное упражнение в труде на воздухе около сада или огорода… Я бы хотел, чтобы по смерти выстроен был храм, в котором бы производились частые поминки по грешной душе моей… Я бы хотел, чтобы тело мое было погребено если не в церкви, то в ограде церковной, и чтобы панихиды по мне не прекращались… Будьте не мертвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк, прелазай иначе, есть тать и разбойник».

Потом на длинных полосах бумаги он написал еще:

«А еще не будете малы, яко дети, не внидите в Царствие Небесное.

Свяжи вновь сатану таинственною силою неисповедимого креста.

Как поступать, чтобы признательно, благодарно и вечно помнить в сердце моем полученный урок».

В его окоченевших пальцах не было больше сил удержать гусиное перо. Он оттолкнул чернильницу. Теперь ему было ясно, что никогда больше он не сможет заниматься литературной работой. Но это его уже не волновало. Реальный, видимый мир потерял, наконец, всякое значение. Он повторял тихо и кротко: «Оставьте меня; мне хорошо». Он сидел в халате, не умывался, не расчесывал своих длинных волос, которые косо спадали ему на лоб, не подстригал своих усов. Чтобы убедить его принимать пищу, приходский священник являлся к нему ежедневно и нарочно первый начинал есть чернослив, кашу, убеждая его присоединиться к нему и есть вместе с ним. Больной неохотно, немного, но ел эту пищу; тут же он своей иссохшей рукой отталкивал тарелку. «Какие молитвы вам читать?» – спрашивал священник. «Все хорошо; читайте, читайте», – отвечал Гоголь еле слышно. В воскресенье приходский священник убедил его принять ложку клещевинного масла. Проглотив ее, Гоголь сморщился и заявил, что больше уже не будет принимать никакой пищи. Все окружающие были подавлены, им казалось, что это неестественная смерть, что они присутствуют при медленном самоубийстве. С точки зрения религии самоубийство является преступлением, а больной совершал это медленное самоубийство, якобы подчиняясь Божьей воле.

В понедельник на второй неделе поста духовник предложил ему приобщиться и собороваться маслом. Он с радостью согласился и выслушал все Евангелие в полной памяти. Он держал в руках зажженную свечу, и крупные слезы текли из его глаз. Вечером его попросили принять лекарство. «Оставьте меня! Не мучьте меня!» – закричал он. Кто ни приходил к нему, он не поднимал глаз, просил только по временам переворачивать его или подавать ему пить. Он старался оставаться в креслах. При том, что он желал смерти, он боялся лечь в постель, так как был убежден, что постель будет для него смертным одром. Однако силы его угасали, и он согласился наконец лечь на широкий диван. «Ежели будет угодно Богу, чтобы я жил еще, буду жив!» – пробормотал он, опуская голову на подушку.

Во вторник 19 февраля граф Толстой решил, что в борьбе со странной болезнью Гоголя первенство теперь будет принадлежать врачам, а не священникам. Теперь злых духов будут изгонять не с помощью

Вы читаете Николай Гоголь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату