случалось из них знать прекрасных по душе. Но вряд ли кто имеет в себе достаточные силы оценить ее… Она являлась истинным моим утешителем, тогда как вряд ли чье-либо слово могло меня утешить, и, подобно двум близнецам-братьям, бывали сходны наши души между собою».[390]
Поразившись такому поэтическому излиянию чувств, Языков написал своему брату: «Ты, верно, заметил в письме Гоголя похвалы, восписуемые им г-же Смирновой. Эти похвалы всех здешних удивляют. Хомяков, некогда воспевший ее под именем „Иностранка“ и „Девы розы“, считает ее вовсе не способной к тому, что видит в ней Гоголь, и по всем слухам, до меня доходящим, она просто сирена, плавающая в прозрачных волнах соблазна».[391]
Аксаков отметил со своей стороны: «Смирнову он любил с увлечением, может быть, потому, что видел в ней кающуюся Магдалину и считал себя спасителем ее души. По моему же простому человеческому смыслу, Гоголь, несмотря на свою духовную высоту и чистоту, на свой строго монашеский образ жизни, сам того не ведая, был несколько неравнодушен к Смирновой, блестящий ум которой и живость были тогда еще очаровательны».[392]
Заинтригованный слухами, которые до него доходили из Ниццы, Данилевский решился узнать все от первого лица. Гоголь высокомерно ответил: «Ты спрашиваешь, зачем я в Ницце, и выводишь догадки насчет сердечных моих слабостей. Это, верно, сказано тобою в шутку, потому что ты знаешь меня довольно с этой стороны. А если бы даже и не знал, то, сложивши все данные, ты вывел бы сам итог».[393]
Один человек в Москве с ужасом выводил этот итог: старая графиня Шереметева, которая считала себя духовной матерью Гоголя. Услышав о его привязанности к Смирновой, она увидела его потерянным для веры. Человек таких достоинств запутался в сетях женщины! Какое падение! Она обязана была вмешаться. Но как бороться на расстоянии против такой обольстительной соперницы? Обегав церкви, она набралась духу сообщить о своих беспокойствах в письме к Гоголю.
«Вам угодно, чтобы я сказала мое опасение за вас. Извольте; помолясь, приступаю. Знайте, мой друг, – слухи, может, и несправедливы, но приезжавшие все одно говорят и оттуда пишут то же, – что вы предались одной особе, которая всю жизнь провела в свете и теперь от него удалилась. Быв уже так долго вместе с человеком, послужит ли эта беседа на пользу душе вашей? Мне страшно, – и в таком обществе как бы не отвлеклись от пути, который вы, по благости Божией, избрали».[394]
Гоголь, ошеломленный, упрекнул свою советчицу в нездоровом любопытстве и призвал назвать ту, которая якобы отвернула его от Бога. Госпожа Шереметева отказалась продолжать разговор на эту тему и заявила, что она полностью успокоена ответом своего великого друга. Даже если бы она продолжала предостерегать его, ее доводы не повлияли бы на него.
Сам же он был, тем не менее, расположен поменять свой образ жизни, потому как Смирнова не была его единственной кающейся грешницей. Попрощавшись с ней, он возвращался к Вильегорским, где его ждали за круглым столом, накрытым для чая, другие женские особы, обращающие на него взоры, полные восхищения и глубокого почтения. Там были Луиза Карловна Вильегорская, набожная, надменная, измученная внутренними переживаниями, погруженная в воспоминания о сыне; ее старшая дочь, мягкая и грустная Софья, заброшенная своим мужем, графом Соллогубом, неисправимым гулякой, и, наконец, восемнадцатилетняя Анна, прозванная Анолиной или Нози, свежая, юная, грациозная, которая столько путешествовала с матерью, что с трудом могла выражаться по-русски. Иногда другие дамы из русской колонии в Ницце присоединялись к их маленькому кружку. Для всех общим были заботы о душе и вкус к литературе. Слава Гоголя как писателя привлекала их столько же, сколько и его репутация духовного советника. Праздные, экзальтированные, они окружали его своими шляпами, украшенными цветами, и щебетанием. Среди них он все больше и больше осознавал себя в роли посланника. Его пожирали глазами; пили слова, как сок; боялись его чем-нибудь прогневить. Но наиболее трогательной в выражении своей веры была Анна Вильегорская, малышка Нози, чей кроткий взгляд проникал прямо в сердце. Он сравнивал эту юную невинность с распустившейся красотой Александры Осиповны и находил, что одна таинственным образом дополняла другую.
Может быть, его настоящее предназначение не писать романы, а наставлять современников на путь истинный словом и письмами? Иногда вечерами, после разговора по душам с той или иной его почитательницей, он говорил себе, что Бог послал его на землю, чтобы объяснять другим смысл жизни и помогать им преодолевать трудности. Впрочем, у него были благодетельные рецепты для борьбы с любыми вообразимыми несчастьями. Надо было знать, как пользоваться Священным Писанием, как кулинарными книгами, и готовить свое будущее подобно хорошему блюду. Это было у него на уме, когда он обращал свои рекомендации Аксакову, Шевыреву и Погодину в общем к ним письме в начале 1844 года:
«Мне чувствуется, что вы часто бываете неспокойны духом. Есть какая-то повсюдная нервическая душевная тоска. В таких случаях нужна братская взаимная помощь. Я посылаю вам совет. Отдайте один час вашего дня на заботу о себе; проживите этот час внутреннею сосредоточенною жизнью. На такое состояние может навести вас душевная книга. Я посылаю вам „Подражание Христу“ (Фомы Кемпийского). Читайте всякий день по одной главе, не больше. Если даже глава велика, разделите ее надвое. По прочтении предайтесь размышлению о прочитанном. Старайтесь проникнуть, как это все может быть применено к жизни, среди светского шума и тревог. Изберите для этого душевного занятия час свободный и неутружденный, который бы служил началом вашего дня. Всего лучше немедленно после чаю или кофею, чтобы и самый аппетит не отвлекал вас. Не переменяйте и не отдавайте этого часа ни за что другое. Бог вам в помощь».[395]
На самом деле он даже не послал своим друзьям «Подражание Христу», так как у него не было денег, чтобы купить книгу, а обязал Шеверева купить во французском книжном магазине в Москве четыре экземпляра, заплатив за них, естественно, из своего кармана. «Это будет моим подарком на Новый год», – пообещал он.
Аксаков только через три месяца, после долгого колебания, не в силах сдержать раздражение, ответил на это письмо: «Мне 53 года. Я тогда читал Фому Кемпийского, когда вы еще не родились… Я не порицаю никаких, ничьих убеждений, лишь были бы они искренни… И вдруг вы меня сажаете, как мальчика, за чтение Фомы Кемпийского, нисколько не знав моих убеждений, да еще как? в узаконенное время, после кофею, и разделяя чтение на главы, как на уроки… И смешно, и досадно… Я боюсь, как огня, мистицизма; а мне кажется, он как-то проглядывает у вас. Терпеть не могу нравственных рецептов, ничего похожего на веру в талисманы. Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал художник».[396]
Ни капельки не смутившись, Гоголь продолжал морализировать в письмах и при встрече. Он даже составил для Вильегорских что-то вроде духовного руководства: «Правила жития в мире» и «О тех душевных расположениях и недостатках наших, которые производят в нас смущение и мешают нам пребывать в спокойном состоянии».[397]
На русский Новый год устроили фейерверк на набережной Миди.[398] Карнавал прошел весело, как подобает, с конфетти, дудочками и масками. Затем все снова стало спокойно. Гоголь прогуливался по берегу моря в устье реки Пайон и любовался вдали переливами красок гор. Множество туристов, русских и англичан, прохаживались по дороге, которая возвышалась над галечным пляжем.[399] Все казалось простым в этом теплом светлом размеренном мире. Но в марте Смирнова, утомившись от такой слишком сладкой и безмятежной жизни, уехала из Ниццы в Париж. И солнце неожиданно показалось Гоголю не таким ярким. К нему вернулись старые болезни. А также страсть к перемене мест. Он решил вернуться к Жуковскому во Франкфурт. Несмотря на отъезд, его прихожане могут не волноваться: он продолжит просвещать их в посланиях. Еще не добравшись до места, он пишет из Страсбурга графине Вильегорской:
«Вы дали мне слово всякую горькую и трудную минуту, помолившись внутри себя, сильно и искренно приняться за чтение тех правил, которые я вам оставил („Правила жития в мире“ и др.), вникая внимательно в смысл всякого слова, потому что всякое слово многозначительно и многого нельзя принимать друг. Исполнили ли вы это обещание? Не пренебрегайте никак этими правилами: они все истекли из душевного опыта, подтверждены святыми примерами, и потому примите их, как повеление самого Бога».[400]